давай настя зеркальца глядела казино просто так сидела / Читать онлайн «На крючке», Анастасия Валеева – Литрес, страница 2

Давай Настя Зеркальца Глядела Казино Просто Так Сидела

давай настя зеркальца глядела казино просто так сидела

Ледяной потенциал

Огромная дверь скрипнула. В темный зал вошел путник. Он поежился, натягивая на лицо меховой капюшон. Снял толстые рукавицы и растер замерзшие руки. Одеревеневшими пальцами вытащил из заплечного мешка связку дров и огниво. Высек искру. Разжег костерок, осветивший ледяную тьму помещения красноватым, совершенно чужим в этом царстве голубоватого холода, светом. По стенам незваными гостями затанцевали призрачные тени.

Он расстелил на полу одеяло, присел, греясь у костра. Потом не спеша набил трубку, закурил, медленно выпуская дым. Все это время тишину нарушали лишь треск горящих дров и его дыхание.

- Хочешь, я расскажу тебе одну историю? – вдруг произнес он негромко, обращаясь словно бы к самой тьме за пределами круга от света костра.

Ответа не последовало, но это не смутило мужчину, он лишь улыбнулся уголком рта и продолжил:

- У королевы Элии не было детей. Судьба дала ей все, о чем только можно мечтать: и удивительную красоту, и безупречное происхождение, и сказочное богатство, и такое редкое явление среди особ королевской крови, как счастливый брак. Но, словно в уплату за все подарки, высшие силы отобрали то, чего Элия хотела больше всего – материнство.

Король Рэнд женился на ней по любви, и души не чаял в супруге. Говорили, что будь Элия хоть последней нищенкой, Рэнд все равно выбрал бы ее в жены, а если нужно, отрекся бы и от престола. С годами страсть не угасала, и даже бездетность не охладила чувств короля. Только королева страдала, и смириться со своим горем не могла.

Самые известные лекари оказались бессильными. И тогда Элия обратилась к Богу. Во дворце появилась монахиня Ронда, ставшая наставницей ее величества. Королева много постилась и молилась, помогала бедным и жертвовала на нужды монастыря. Но дни шли, а детей все не было.

- Смирись, ибо такова воля Божья, - сказала однажды ей Ронда. – Видимо, тебе нужно постричься в монахини, а твоему мужу найти другую жену, чтобы у королевства были наследники.

- Чем же я провинилась? – спрашивала Элия.

- В тебе есть гордыня. Ты всегда была лучше других и получала больше. Такова твоя расплата.

Королю не понравился совет монахини, а королева колебалась, потому что доверяла Ронде и считала ее слова почти гласом Божьим. Видя сомнения Элии и боясь потерять свою возлюбленную, король уговорил жену обратиться к той, кого называли ведьмой. Она жила в горах, далеко от людей, там, где снег не сходит даже жарким летом. Там, где метели, сугробы и холод, убивающий все живое. Но ведьма не боялась ни ветров, ни морозов.

Рассказчик прервался ненадолго, подбросив дров в свой костерок. Он выглядел сумасшедшим, разговаривающим сам с собой, слушая эхо собственных слов, но это ни мало его не трогало. Впрочем, кто мог увидеть его здесь и осудить?

- Укутавшись в самые теплые меха, супруги долго взбирались на гору, - снова заговорил он спокойным певучим голосом, - почти утратили всякую надежду, почти лишились сил, а прибыв наконец на место, рассказали в холодном, покрытом инеем доме о своем горе. Ведьма не ответила ни слова, и не взяла ни монетки в уплату, только посмотрела на Элию, рассмеялась и дотронулась обледенелым посохом до ее живота.

Король с королевой вернулись домой, и через некоторое время, стало известно, что Элия беременна. Счастью ее не было предела. А когда ребенок родился, все королевство праздновало целых три недели. Одна только монахиня Ронда вздыхала и качала головой.

- Ты осушалась слов Господа, - твердила она королеве, - прибегла к помощи зла. Думаешь, таким путем можно стать счастливой?

А Элия хоть и не хотела ни слышать ее, ни верить ей, все же не решалась прогнать Ронду из дворца, и постепенно слова монахини просачивались в душу, рождая сомнения и страх.

Принцесса Эша была прекрасна, как и ее мать. Глаза голубые, словно небо в безоблачный зимний день, а волосы – белые, как только что выпавший снег. Все любили девочку, кроме монахини, которая замечала странности в этом ребенке. Однажды, еще лежа в колыбельке, дитя взмахнуло ручкой, и все ее золотые погремушки, висевшие над кроваткой, покрылись инеем.

- В ней зло… - прошептала тогда монахиня, принявшись неистово креститься.

Проходили дни, пятилетняя Эша могла ходить босиком по снегу, нисколько не боясь холода, а семилетняя – замораживала весь огонь в комнате, когда сердилась.

- Дар от дьявола, - говорила Ронда. – Вот она – расплата за непослушание.

Чем старше и красивее становилась девушка, чем ярче была ее сила, тем больше слов находила монахиня для матери, отца и подданных, и все ее речи означали одно и то же: «Эша – одержима, а может и не человек вовсе. И она принесет горе королевству». Вначале от Ронды отмахивались, как от назойливой мухи, потом стали сомневаться, затем поверили… отчасти. Но однажды произошло событие, которое убедило всех, что сила принцессы от нечистого.

Девушка выросла, настала пора замужества. И родители нашли ей подходящего жениха – мужчину благородного происхождения, умудренного опытом, сильного, но немолодого. Без совета монахини тут конечно не обошлось, именно Ронда настояла на таком выборе, мол, только зрелый, богобоязненный муж смирит и утихомирит жену с проклятым даром, и чем строже он будет с ней, тем больше шансов принцессе спасти свою душу.

Эша очень страдала, старый жених был ей противен. Видимо, не слишком жаждала девушка спасения души и не слишком прониклась словами наставницы. И когда пришел час венчания, вместо того, чтобы ответить «да», она превратила своего будущего мужа в ледяную статую на глазах у всего двора. Тот через день оттаял, передумал жениться и, хоть и отделался лишь простудой, люди стали бояться Эши. Шептались: «Она ведь кого угодно может заморозить… И кто знает, оживешь потом или нет?»

А Ронда, вдохновленная подтверждением своей правоты, произносила все более страстные речи, все ярче рисовала картины об опасности дара принцессы, все ужаснее и греховнее представляла поступок Элии, обратившейся когда-то к ведьме ради ребенка. А после и вовсе начала пророчествовать с горящим взором и пламенным сердцем:

- Принцесса Эша – погубит наше королевство. Вот увидите! Разве вы не замечаете? С тех пор, как она родилась, зимы стали длиннее и холодней. Но скоро все это покажется вам шуткой – она вошла в силу, и жуткие морозы уничтожат ваш урожай. Голод придет на землю. В каждом доме потухнет огонь. И вы умрете в своих замерзших постелях! А все из-за того, что королева когда-то предпочла помощью ведьмы совету служительницы Божьей! Вы все прокляты! И только одно может вас спасти!

- Что же? – спрашивали люди.

- Смерть Эши!

Кто-то сказал бы, что в словах монахини не было смысла, но жителям королевства эти пророчества не казались такими уж безумными, ведь людьми всецело владел страх.

Возможно, ты спросишь: «Неужели они все согласились на такую крайнюю меру? Даже родные отец и мать? Неужели не нашлось ни одного здравомыслящего человека, который воскликнул бы – что же вы творите?! Убивать девушку только из-за того, что она другая, не похожая на остальных…» Да. Все, как один, решили, что смерть Эши – спасение. Для народа – от ужаса ожидания будущих бед. Для королевы Элии – от мук совести, ведь она до сих пор не была уверена, что поступила правильно, отправившись к ведьме. Для короля – от страха сделать что-то наперекор любимой жене. Для монахини – от опасности оказаться неправой, осмеянной, отвергнутой и забытой. Безумие охватило страну. Подданные собрались на площади, скандируя «Смерть ледяной ведьме!»

Элия плакала в своих покоях, не подпуская к себе никого, кроме монахини.

- Не отчаивайся, дитя мое, - утешала ее Ронда. – Мы очистим нашу землю от зла, эта жертва очистит и твою душу. Ты раз согрешила, но теперь раскаялась. Ты знаешь, что девушка – не твоя дочь, а отродье дьявола! Так поднеси же ей чашу с ядом, и пусть выпьет до дна! Если она невиновна и чиста, если я ошибаюсь, то Господь сохранит ее. А если нет, то мы все спасемся, избавившись от нее. Слышишь, как называет ее народ? Ледяная ведьма! Так и есть, колдунья посмеялась тогда над тобой, вложив в твое чрево своего выродка!

И Элия укреплялась в вере, вырывая с корнем из сердца любовь к дочери. Но, как не убедительна была монахиня, надежда еще тлела в материнском сердце, она так хотела, чтобы Эша выдержала испытание ядом и осталась жива. Королева втайне от всех молилась о таком исходе.

И вот, принцессу вывели на площадь, чтобы судить. Ронда долго произносила обвинительные речи, припомнив все примеры колдовства Эши. Королю, королеве и придворным ничего не оставалось, как подтверждать ее слова. Ведь они тоже видели замороженное вино в бокалах – так принцесса иногда шутила над гостями. Или люстры, сооруженные ею из кристаллов льда. Ну а кто забудет ледяного жениха?

Монахиня владела даром красноречия, а этот дар греховным не считается, в отличие от ледяной магии, поэтому все присутствующие внимали ей с открытыми ртами. Даже Эши верила, что она – зло и должна умереть, ведь тогда всем станет лучше. Девушка выпила яд безропотно и тут же упала бездыханной. Но ее прекрасное лицо не почернело, не раздулось, ее не били конвульсии, как то бывает с отравленными. Она лежала на земле бледная и прекрасная, и никто, глядя на ее мертвую красоту не смел назвать ее «злом», «ведьмой» или «проклятием королевства». Люди, ожидавшие праздника, разом позабыли все веселье. Безумие схлынуло, и остались только пустота и вина, еще слабо осознаваемая. Одна Ронда была довольна. Собравшаяся на площади толпа расходилась в скорбном молчании. Элия плакала, не видя никого и ничего вокруг.

А потом с севера прилетели семь снежных орлов, они принесли висевший на цепях ледяной гроб и поставили его на землю рядом с принцессой. Тогда король, словно уразумев их бессловесное требование, поднял тело дочери и уложил в гроб, хоть монахиня и кричала, что останки нужно предать огню. По его щекам бежали слезы, когда он глядел вслед белым орлам, уносившим Эшу на север.

А что было дальше? - спросишь ты.

Рассказчик замолчал, вытрусил в костер пепел из трубки, снова набил ее и раскурил.

- Мало, кто знает, что принцесса не умерла – магия холода не дала яду просочиться в кровь и заразить ее. Эша проснулась в полном одиночестве, в котором не было места никому из людей, даже самым близким. Они отвергли ее, а она отреклась от них. Как только девушка открыла глаза, белые орлы, стоявшие в дозоре, пока она спала, сразу же рассыпались, превратившись в снег.

«Я мертва» - говорила она себе, не слыша стука своего сердца, ничего не чувствуя. Отчасти так оно и было, ведь стоило Эше ослабить свою магию, согреться, и яд тут же начал бы действовать, убив ее.

Она выстроила для себя великолепный дворец на дальнем севере, где не то что людей, даже зверей не встретишь, и стала королевой льдов, метелей и снегов. Снежная королева. Ледяная дева – повелительница морозов и смерти. Всем, в ком течет кровь, стоит обходить ее стороной…

Иногда она посещала людские селения, но только для того, чтобы показать, какие отвратительные сердца предателей бьются в этих теплых телах. Они все и всегда предавали. Родители - своих детей. Дети – родителей. Мужья – жен, и наоборот. Кровные узы, дружба, любовь – ничто! Сколько замерших призраков, которые некогда были людьми, бродят по замку Ледяной девы? Они забыли свой дом и родных, и за ними никто не пришел, чтобы согреть и напомнить. Каждый раз, когда она увозила человека на своих роскошных ледяных санях, каждый случай, когда никто не приходил их спасать, - оказывался еще одним примером человеческого малодушия.

Но только не с Каем… За ним единственным… пришли. Растопили, разрушили магию холода и равнодушия, забрали с собой. Его не предали, в отличие от всех, кто был до него, да и от самой Снежной королевы… И она потушила все огни, села в задумчивости на свой трон, размышляя, откуда у той девочки Герды столько силы. Настойчиво задавая себе один и тот же вопрос: почему ей – Снежной королеве, Эше… не встретился на пути подобный человек? Может тогда все случилось бы по-другому?

- Не так ли, – рассказчик повернул голову, вглядываясь во темноту, - Эша?..

Воцарилось долгое молчание. Так молчалива бывает только смерть. И путник сидел неподвижно, терпеливо ожидая ответа.

- Кто ты? – наконец произнесла та, кого скрывала тьма.

- Меня зовут Вито. Инквизитор Вито.

Тысячи огней вдруг вспыхнули, озарив просторный ледяной зал, изумительный в свой холодной бледной красоте. Достойна великолепия этого зала оказалась и хозяйка, восседающая на прозрачном резном троне. Она была совершенством, не подверженном влиянию времени и тлена, но красота ее была не живой и оттого жуткой.

- Инквизитор?! Ты пришел за мной? Добить то, что еще не забрал твой Бог? Уничтожить носителя дьявольского дара?

- Нет. Я пришел восстановить справедливость. «Всякое даяние доброе и всякий дар совершенный нисходит свыше от Отца светов». Ронда плохо знала Слово.

- Чего же ты хочешь, Вито?

- Вернуть тебя.

- Ты сам сказал, что я умру, как только оттает мое сердце. Так куда ты меня вернешь? В гроб?

Вито порылся в сумке, извлек небольшой флакончик и бросил его Снежной королеве. Она с легкостью поймала его.

- Противоядие, Эша, - произнес инквизитор, подбрасывая дров в костер.

Она долго вертела флакончик в пальцах. Думала о чем-то своем. Едва заметная слезинка покатилась по белоснежной щеке, но вдруг замерзла, упала, с хрустальным перезвоном ударилась об пол. Женщина рассмеялась, небрежно отшвырнула прочь драгоценный дар. Флакончик разбился, и красная жидкость растеклась по холодным плитам. Ледяная дева встала, взмахнула рукой, и пламя в костре, взметнувшись на мгновение вверх, погасло, угли обледенели, а одежда незваного гостя покрылась инеем.

- Я больше не Эша! А ты сейчас умрешь! За тобой ведь никто не придет, Вито? Не так ли?

Он лишь пожал плечами:

- Когда-то, с десяток лет назад, никто бы не пришел…

Снежная королева не обращала внимания на его слова, ее лицо стало бесстрастным, взгляд безжизненным, кисти рук покрыла сеть голубоватых сверкающих молний.

- Но не сейчас… - закончил Вито.

И в это мгновения два события произошли одновременно: сила ледяной магии сорвалась с пальцев королевы, готовая уничтожить наглого человека, нарушившего ее покой; и три женщины выросли словно из-под земли, заслонив Вито собственной магией. Светловолосая создала иллюзию, и фальшивые инквизиторы заполнили зал. Брюнетка преобразила глыбы льда, превратив их в зеркала, и воззвала ко всем отражениям, чтобы те связали повелительницу холода. А рыжая запела, отчего льды принялись таять. Таяло и сердце самой Снежной королевы. Из глаз катились слезы, которые уже не могли превратиться в лед.

Бой был недолгим, все-таки три волшебницы сильнее одной. Ледяная дева лежала у подножия собственного трона, понимая, что умирает, потому что яд больше не связывала никакая магия.

Вито подошел ближе, присел на корточки.

- Что с ними сталось? – выдавила из себя Эша. – Что сталось…

- С твоими родными? С теми, кто тебя предал? – он печально улыбнулся. – Королева Элия лишилась рассудка и умерла еще раньше, чем ты открыла глаза в своем ледяном гробу. Король Рэнд потерял всякий вкус к жизни и превратился в безвольное и бесцветное существо. Решения за него принимали министры и… Ронда. Да, именно монахиня приняла на себя бремя управления государством. Она назвалась спасительницей, посланницей Божьей, наставницей народа, чуть ли не святой. Ей пришлось по нраву убивать тех, кто был неугоден. И она основала орден, уничтожающий еретиков.

- Орден? – ухмыльнулась королева, говорить ей было невыносимо трудно. – Ты один из них? Или они такие же, как ты?

- Нет. Святая инквизиция не любит подражателей и конкурентов. А уж таких как я, едва сыщешь на всем белом свете. Ронде была объявлена анафема. Она давно умерла в забвении и нищете, чего и боялась. Впрочем, случилось это давно, очень давно… Уже лет двести прошло. Твоей страной сейчас правит другая династия.

Говоря это, он вынул из сумки новый флакон, точно такой же, что и прежний, разбитый Эшей, и протянул ей. Силы покидали ее, и она неуклюже попыталась выбить противоядие из рук инквизитора, отвернуться. Тогда Вито ловким движением схватил ее за волосы и силой влил жидкость в рот.

- Ты нужна живой, Эша.

&#; Владислав Скрипач

Recent posts:
Подарки
Выбор
Праздничный гость

9K views

Бесплатный фрагмент - Он обещал вернуться

Часть 1

Глава первая

— Скажи, что за голубой красивый шарик у нас под ногами?

— Странно, что ты спрашиваешь. Это ведь планета Земля. Третья планета Большого Карлика. Когда-то я жил там, но не долго, всего 74 года.

— А чем занимался? Очередная командировка?

— Ну… Можно сказать и так. По земному это называется жизнь.

— О, это, наверное, увлекательно. Но что-то ты там не долго задержался, проездом наверное?

— Как сказать. В среднем, там все так бывают. Максимум — лет, но это единицы.

— Так мало? Что можно успеть за эти мгновения?

— Много, мой друг, оказывается очень много.

— Расскажи, ты меня заинтриговал, я не был никогда на Земле.

— А хотел бы попасть?

— Может быть. Но сначала твоя земная история!

— Что-ж расскажу если хочешь, времени у нас очень много. Но, для начала предлагаю прилуниться. Мне нравится этот спутник Земли. Можно спокойно поговорить.

— Давай, вот удобная вершина горы, можно хорошо устроиться.

— Ты прав, почти плато. На Земле я был женщиной.

— Женщиной? Что это такое?

— На Земле есть мужчины и женщины. Они равны по силе, но разные по предназначению. Ты все поймешь по ходу моего рассказа.

— Я весь внимание. Только одну минуту, наберу Звездного коктейля, на Луне он самый вкусный. Ребята открыли новый бар, стараются.

— Тогда мне тоже прихвати, я ни разу здесь не пробовал.

— Отстал от жизни! Я мигом!

— Вот, держи!

— И правда, очень вкусно! Что они добавляют для аромата?

— Какая-то новая субстанция. Держат в секрете. Понятное дело, конкуренция по всей Галактике. А все-таки красивая эта Земля!

— Да, красивая. Но дела там идут все хуже и хуже за последние  лет. В последний раз я покинул Землю 20 лет назад. Кажется, будто вчера все произошло.

Там, на Земле есть время, и когда человек рождается, 74 или  лет воспринимается как бесконечный, долгий срок. Особенно в детстве, когда тебе 3 или 5 лет. Происходит много ярких событий. Ты радостно смеешься, и весь мир вокруг тебя большой, ласковый и добрый. Все животные, кошки, собаки-твои лучшие друзья. Давай для наглядности я сделаю экран, на котором ты будешь видеть то, что я рассказываю.

— Как фильм?

— Да, как фильм, на реальных событиях моей жизни.

— О, здорово! Я люблю коротать вечерок в приятной компании, да еще и кино смотреть. Тем более погода портиться, метеориты разлетались, каменный ливень какой-то.

— Рассмешил меня. Забавный ты! Сейчас создам экран… Такого размера достаточно?

— Ого! Как ты его сделал?

— Все из эфира и мысли. Ты же знаешь.

— Я просто еще не создавал кино.

— Тогда у тебя сегодня еще и практика по кино! Когда я буду рассказывать, ты на экране увидишь образы, действия, события.

— Я весь внимание!

— Еще до рождения я выбрал своих родителей. Прекрасные, молодые, здоровые и красивые. Они долго хотели ребёнка, но ничего не получалось. Пока я наконец не решила воплотиться в хорошенькую девочку. В детстве меня называли куколкой. Белокурые локоны, синие глаза, пухлые губки, невинный взгляд. Окружающие угощали сладостями, дарили шарики и мягких плюшевых мишек. Мой детский мир был райским местом.

Одевали меня как куколку-в разные платьица с пышными рюшками, волосы украшали блестящими заколками. Я шла с мамой по улице, и прохожие улыбались мне, и часто фотографировали. Мне было весело и хорошо. Особенно я любила лето, когда расцветало много одуванчиков и можно было сдувать их белый пух, пускать мыльные пузыри и есть на улице свое любимое мороженное. Самое лучшее время…

Моя семья была богата, отец крупный государственный чиновник. Тогда была эпоха всеобщего дефицита. А у нас в доме всего навалом. Вещи доставали с базы. Это склады такие огромные. В магазинах унылая, серая одежда, а на базах чего только не было! «Эльдорадо», одним словом. Все гражданочки ходили в страшных искусственных шубках и верхом совершенства считалась квадратная кроличья шапка. А у моей мамы в гардеробе висела шикарная, белая норковая шуба, вторая норочка чуть поскромнее на каждый день.

Маленькая Анечка очень быстро расцвела в девушку подростка Аню. Капризную, взбалмошную и своенравную.

— Аня, я кому сказала? Хватит болтать по телефону! Я жду звонка!

— Мамочка, от кого, если не секрет?

— Как ты разговариваешь, со мной?

— Мамочка, не злись так! Тебе не идет и к тому-же старит. Твоему Антоше не понравится это.

Лицо матери покрылось красными пятнами. Губы сжались в тонкую полоску и побелели. Вот-вот, и она ударила бы свою обожаемую дочь.

— Что? Ты думала я не знаю о твоём молодом любовнике? Скажи мамочка спасибо, что папа о нем ни сном ни духом. А так, если хочешь знать мое мнение-он симпатичный.

— Тебе 15 лет, а ты такая жестокая и циничная!

— А что бы ты хотела? Чтобы я тебя пожалела? Вы с отцом перестали любить друг друга! -Аня неожиданно расплакалась от обиды и облегчения одновременно. Тяжело было носить тайну матери, пусть она знает, что плохо все скрывает. А отца жаль.

Аня любила отца, хотя редко видела его дома. Он был то на работе в своем министерстве, то в длительных командировках. Она скучала по нему, особенно будучи малышкой, когда его не было рядом.

И те редкие дни отпуска, проведенные всеми вместе на море, казались сказочными и неповторимыми. Отец высокий, загорелый, атлетически сложенный выходил из моря как сказочный витязь. Его глаза задорно сверкали, он подбрасывал Анечку в воздух и ловил, ей было страшно и одновременно весело. Он научил Аню плавать и нырять с маской.

Мама плавать не умела, загорала в шезлонге на берегу. Изредка заходила в море окунуться и сердилась если ее брызгали и пытались затащить в воду. Отец пытался научить ее плавать, но она ужасно боялась воды. А им было весело вместе с Анечкой заплывать далеко-далеко, ложиться на спину и качаться на волнах.

Аня сидела в комнате и перелистывала альбом с фотографиями. Почему все так в жизни? Два близких ей человека отдалились друг от друга, стали чужими.

— Аня, открой дверь.

— Не хочу. Телефон свободен. Звони куда хочешь и кому хочешь. На счет отца не беспокойся-я ему не расскажу о твоем любовнике.

— Я хочу с тобой поговорить.

— Я, не хочу. Мне нужно делать уроки, ты сама весь день говорила об этом.

— Аня, открой, мне нужно серьезно с тобой поговорить.

«Странно, ее голос дрожит. Волнуется, боится. Я все знаю. Мерзко на душе. Не хочу ее видеть. Но все равно не отстанет. Придётся открыть».

— Чего ты хочешь, мама?

— Спасибо, что впустила.

Он помолчали, избегая встречаться друг с другом взглядами.

— Ты уже совсем взрослая Аня, я должна тебе сказать, почему так случается в жизни.

— Ты имеешь ввиду своего любовника?

— И его тоже.

— Как ты можешь спокойно и запросто об этом говорить? Я слушать не хочу!

— Я тоже не хотела бы об этом рассказывать. Ты предпочитаешь, чтобы я врала тебе?

Аня не знала, что сказать, внутри вдруг стало пусто. Злости на мать уже не было.

— Я стала встречаться с Антоном, когда узнала, что твой отец мне изменяет.

— Это не правда! Не правда! Замолчи! -Аня не сдерживала себя, предметы летели с полок, она с яростью швыряла подушки, духи, вазы. Слезы градом лились по лицу, тушь темными дорожками стекала с ресниц. Мать испуганно смотрела на нее, не пытаясь остановить.

Внезапно Аня обмякла и опустилась на диван без сил, жалобно всхлипывая, размазывая по лицу косметику.

«Как отец мог предать меня?». На мать она уже не обращала внимания, ее любовник был не интересен.

— Уйди, я хочу остаться одна.

Мать в нерешительности стояла.

— Уйди, не бойся, я ничего с собой не сделаю. Обещаю тебе.

Мать, помолчав не много вышла. Она знала, что, если Аня говорит «обещаю», так оно и будет.

Аня сидела, тупо уставившись в стену, будто разглядывая узор на обоях. Мысли были далеко от этой комнаты. «Как странно два человека любят друг друга, а потом заводят любовников. Зачем? Что им не хватает? Почему папа так поступил? Он же все время боготворил маму? Что не так? Как смотреть теперь на него? Делать вид, что ничего не знаю? Глупость какая!».

Поток мыслей прервал голос матери:

— Аня, тебя к телефону, кажется Саша.

Странно, она же не любит ее приятеля, а тут позвала:

— Скажи, что сейчас подойду. -Аня кое-как вытерла слезы, несколько раз глубоко вздохнула и попыталась изобразить на лице улыбку:

— Привет, Сашка. Что прям сейчас? Не знаю, нет настроения. Не уговаривай… Не хочу… Отстань! Все пока, до завтра.

Аня вернулась в комнату, на полу валялись разбитые вазы и мягкие игрушки, которые дарил отец.

— Мам, когда придёт домработница?

— Завтра.

— Я не могу спать в бардаке. Постелю в гостиной.

— Так рано спать?

— Сегодня день уж очень необычный! Правда мама?

— Мы с тобой не договорили.

— А что ты еще хочешь сказать? Завела любовника в отместку отцу. Лучше объясни мне. Ты очень красива, почему отец потерял к тебе интерес?

Мать не ожидала такого прямого вопроса. Да и как объяснить своей пятнадцатилетней дочери то, что она сама не понимает.

— Вот ты молчишь. Сегодня ты разрушила мой идеал мужчины — это был мой отец. Получается, какой бы красивой ты не была, ты в какой-то момент надоешь мужчине. Выходит, серьезно влюбляться нельзя, мамочка? Ты сейчас любишь отца?

— Да, я его очень люблю.

— Любишь его, спишь с любовником, и все равно страдаешь. В чем смысл мама?

Мать молчала не найдя, что ответить:

— Я не знала, что ты такая уже взрослая.

— Сегодня пришлось повзрослеть! Запомни, мама, я ни за что, ни в кого не буду влюбляться. Это больно. -слезы опять не с того, ни с сего потекли по щекам.

— Я буду использовать мужчин в своих целях, и в свое удовольствие. А вы с отцом живите как хотите.

«Странно, я сегодня впервые называю папу отцом».

— Аня, это слишком жестоко, и прежде всего по отношению к себе.

— А не жестоко узнать, что тот, которого ты так любишь предал тебя? Ты знаешь кто она?

— К сожалению.

— И кто же?

Мать спокойно, будто ее спросили о погоде ответила:

— Его секретарь.

Аню разобрал смех, жестокий, хуже плача. Она хохотала до истерики:

— Как банально! Как отвратительно! Как обычно все!

— На, выпей воды с валерьянкой. Мне тоже не помешает.

— Может еще чокнемся стаканчиками? -Аня взяла кружку и залпом выпила.

— Мама, ты такая умная, начитанная, пять языков знаешь, в искусстве разбираешься. Ты же -лучше, чем та секретарша!

— Она моложе и в рот заглядывает.

— Что будешь делать? Уйдешь от отца?

— Нет.

— Ну, конечно, ты привыкла к комфорту, красивым шмоткам, поездкам к морю.

— Это ни при чем.

— Что же тогда?

— Я его люблю.

— Ты будешь терпеть его измены? Наверняка, там не одна секретарша.

— Буду терпеть.

— В тебе нет ни капли гордости.

— Анечка, милая, ты еще очень молода и не понимаешь. Когда полюбишь….

— Я уже сказала, что не буду любить. Пусть они любят и скачут на задних лапках передо мной. Научи меня красиво краситься и одеваться.

Мать удивилась ее просьбе. Аня почти все и всегда делала ей наперекор. А тут просит научить.

— Ты удивляешься? Я хочу выглядеть также шикарно, как и ты. Мне надоели эти детские вещи. И эти мальчики с соседнего класса.

— Что ты задумала?

— Твоя мечта сбывается, мама. Я буду такой же шикарной, образованной, как ты. Доучу, как ты мечтала английский и твой любимый итальянский. Научишь меня изысканным манерам, разбираться в музыке. Ты в шоке, мама?

— Признаться, да. Не ожидала такого.

— Слава Богу, танцую я классно, все пацаны на дискотеке мои. Но мне с ними не интересно. С завтрашнего дня я начинаю превращаться из утенка в прекрасную леди. А сейчас я хочу спать.

Аня почти выставила свою мать из комнаты, легла на диван и накрылась пледом. Но сон не шел. Она задавалась вопросом, что еще нужно знать женщине, чтобы покорять мужчин? Но пока не находила ответа. А еще она не знала, что будет делать при встрече с отцом. Он завтра возвращается из командировки. А может быть у него и в других городах есть любовницы? Образ идеального отца рушился на глазах. Она торжественно поклялась себе ни в кого, никогда, ни при каких обстоятельствах не влюбляться.

События того вечера выплеснули Аню из детского океана грез во взрослую жизнь.

Отец вернулся из командировки на следующий день. Аня хотела было как обычно броситься ему на шею и расцеловать, но остановила себя: «Он же предал меня». Она лишь сказала ему:

— Привет, папа.

Отец был удивлен и обескуражен:

— Анечка, ты даже не поцелуешь меня? Что случилось?

Аня пристально посмотрела на него:

— Я повзрослела папа.

Этот завтрак был самым длинным в их жизни и самым тягостным. Никто не знал, как быть друг с другом. Отец пытался шутить и рассказывать дорожные истории, но Аня не могла смеяться. Почти ничего не ела. Только будто в первый раз рассматривала отца: красивые губы, с легкой смешинкой глаза, сильные руки. Она любила его манеру говорить, его запах, его всего. А в голове мысль: «предатель, предатель, предатель».

— Аня, ты так странно меня разглядываешь, как будто в первый раз.

— Извини, папа, мне нужно идти. Я опаздываю в школу.-Аня вылетела из квартиры. Отец хотел ее догнать.

— Что с ней случилось, Даша?

— Ничего особенного. Это переходный возраст.

— Ты так спокойно говоришь-Отец прошел в кабинет, мимоходом заглянув в Анину комнату.

— У нее все разбито! Все вверх дном! Даша, вы обе что-то скрываете.

Мать хотела сказать, что про любовницу они обе знают, но сдержалась:

— Влюбилась в мальчика. Ты же знаешь в подростковом возрасте все слишком серьезно.

— Ее нужно догнать, поговорить!

— Мы вчера говорили, все будет хорошо.

— Ты слишком спокойна.

— Вспомни себя в ее возрасте, милый. -она ласково смотрела на мужа. -Я по тебе очень соскучилась. Но он чуть отстранил ее:

— Милая, не сейчас. Мне нужно собрать документы и в министерство.

— Тебя, наверное, там очень ждут!

— Не язви, Даша, тебе это не идет. Да, чуть не забыл. Я привез тебе подарок.-он вынул из кармана пиджака маленькую коробочку.

Кольцо было прекрасным. Сапфир синего цвета.

Из окна спальни она наблюдала, как муж садится в сою черную «Волгу» и представляла, как он приходит пораньше на работу, вызовет в кабинет своего секретаря и… Об этом вообще было невыносимо думать.

Глава вторая

Аня в этот день ни за что не хотела появляться в школе. Куда угодно, но только не в школу. Она шла по улице, не замечая весенних луж до тех пор, пока чья-то «Волга» не обрызгала ее с головы до ног. «Прекрасно, еще и это. Ты вся в грязи. Поздравляю тебя». Из машины вышел мужчина:

— Девушка, простите, я кажется вас обрызгал.-Ее впервые назвали не девочкой, а девушкой. Это что-то новое. Она смерила мужчину взглядом. Высокий, спортивный, в дорогом костюме, пахло дорогим парфюмом. Легкая проседь в темных волосах, ямка на подбородке, карие насмешливые глаза.

— Вам показалось! И вообще, я невидимка, если меня можно столь щедро окатить грязью!

— Я должен загладить вину своего водителя. Садитесь, я довезу вас до дома.

— Я не хочу домой.

— Куда же вы хотите?

— На Луну. Ваш шофер сможет меня туда подбросить?

Незнакомец расхохотался:

— Вы мне нравитесь прекрасная леди. У меня есть другое предложение.

— Горю в нетерпении узнать.

— Поедемте в магазин!

Ту настала очередь удивляться Ане:

— Это еще зачем?

— Я хочу вас порадовать.

— Вы думаете я обрадуюсь шмоткам?

— Думаю чистым-да-не смущаясь предложил незнакомец.

— А вы забавный. Как вас зовут?

— Александр.

— А отчество?

— Можно без отчества.

— Ну хорошо, Александр, оденете меня в чистое.

Новый знакомый открыл дверь машины, и Аня без какого-либо страха забралась на заднее сидение.

— А вы не простая девушка, сразу видно.

— Вы знаете, что мне 15 лет?

— Сейчас узнал.

— Не отпало желание меня приодеть?

— Наоборот возросло!

Машина притормозила около закрытого для всех советских граждан магазина для иностранцев.

Изредка отец покупал там вещи, но Аня внутри никогда не была. Но сделала вид, что привыкла к таким заведениям, уверенно вошла и стала рассматривать витрины.

— Я думаю вам Анечка подойдет это кожаное пальто.

— Откуда вы знаете?

— Поверьте знаю. Я в своем роде художник…

— О, как интересно.

Аня примерила и залюбовалась на себя в зеркале.

— Свет мой зеркальце скажи, да всю правду доложи.

— Вижу, что понравилось. Берем! Еще заверните кашемировый шарф, он Анечка очень вам к лицу.

Ане было приятно, что с ней обращаются как со взрослой.

— Не снимайте плащ, идите в нем. Уверен, что сразите своего друга наповал.

— Не хочу я никого сражать. Мне эти нелепые мальчики не нужны.

Александр внимательно посмотрел на нее:

— Аня, вы далеко пойдёте. Только будьте осторожны.

— Что вы имеете ввиду?

— Будьте осторожны с мужчинами. Вы обладаете качеством легко влюблять в себя.

Аня тряхнула своими белокурыми кудрями:

— Пусть лучше мужчины будут осторожны.

На выходе из магазина Александр протянул ей свой номер телефона.

— Звони, когда захочешь, когда потребуется помощь.

— Когда захочу переодеться в чистое?

Александр засмеялся:

— Ну и по этому поводу тоже. Ты по-прежнему не хочешь домой?

— Да. И что скажет моя мама? Как объяснить ей появление такого шикарного плаща?

— Скажешь, добрый волшебник подарил. Вот ты и повеселела. У тебя необыкновенная улыбка.

Пока девушка Анна! Надеюсь, позвонишь.

Анна столкнулась во дворе с одноклассником Игорем, который ходил за ней по пятам, писал ей глупые записки о своей любви. Он вытаращил глаза разглядывая ее с головы до ног.

— Что нравлюсь? Дар речи потерял?

Игорь переминался с ноги на ногу. Аня, не обращая более на него внимания поднялась домой. В квартире работала домохозяйка.

— Привет Света.

— При… Аня, ну ты и королева! Откуда такой плащ? Папа подарил?

— От верблюда. Много будешь знать, скоро состаришься. И вообще ты навела порядок у меня в комнате?

— Заканчиваю. А что ты влюбилась? Все вазы побиты.

— Почему сразу влюбилась? Наоборот-разлюбила.

— Придумаешь тоже.

— А где мама?

— Дарья Сергеевна уехала в парикмахерскую.

— Понятно, можешь дальше не продолжать. Хорошо, что дома нет никого.

«Какой удивительный сегодня день. Встреча с Александром. Что за человек. Почему позволила купить плащ? Откуда он вообще взялся? И так по-хозяйски распоряжался в недоступном почти для всех магазине. Все очень, очень странно».

— Аня, у нас гости? -неожиданный вопрос прервал ее размышления.

— Отчего ты так решила мама?

— Кожаное пальто. Оно чужое, висит в прихожей. У тебя подруга?

— Это мое пальто.

— Не прикидывайся. Мы тебя, конечно, одеваем как куклу, но это слишком дорогая вещь.

— Мама, это мое пальто.

— Что ты заладила одно и тоже. Да, и почему ты не в школе?

— Мне делать вид, что ничего не произошло? Идти в школу, притворяться и эту дуру физичку слушать?

Мать взяла себя в руки, было видно, что это дается с трудом.

— Может быть, ты и права. Побудь дома. Но все-таки откуда этот кожаный плащ?

«Рассказать ей правду? Все равно не поверит. Ну ладно, попробую».

И Аня рассказала все ка было.

Даже показала маленький кусочек прямоугольного картона, на котором написана фамилия и телефон незнакомца.

— Такого не может быть! Сказки.

— Тогда откуда плащ?

— Вот это меня и волнует. Поменялись, наверное, вещами с подругами как обычно. Кстати, где твое пальто?

— Я тебе все рассказала, мама.

— Я тебе не поверила. У вас в классе новая девочка?

— Я устала, мама, не знаю, как тебе еще объяснить.

— Придёт отец, ему объяснишь.

Аня хмыкнула:

— Ну да, если он сегодня вообще придёт.

Мать резко вышла, более не сказав ни слова. Ане хотелось разрыдаться как в детстве, только припасть на плечо было не к кому. Раньше она делилась с отцом самым сокровенным, а он ее внимательно слушал и гладил по голове, успокаивал и смешил. Так что любая проблема становилась нелепой и сущим пустяком. Что делать сейчас? Аня машинально вертела карточку с телефоном: «Все-таки, кто он такой?».

Сегодняшний день ее утомил, и она решила пораньше лечь спать.

События следующей недели напоминали немое кино. Все вроде бы как обычно, но казалось будто выключили звук. Мать и отец были предельно вежливы друг с другом. Общались дежурными фразами и делали вид, что ничего не происходит. Отец возвращался со службы поздно. Учиться совсем не хотелось. Вообще ничего не хотелось. Дискотека и общение с друзьями не приносили удовольствия, все сверстники казались глупыми и пустыми. В основном общались о тряпках, косметике и модных рок-группах.

«Неужели я такая тупая?» -думала Аня, слушая их. Все надоели. Даже подруги и ухажеры. Аня притворилась больной, чтобы только не ходить в школу. «Что дальше то?».

Она сидела в пустой квартире. Мать сказала, что едет к портнихе. Аня догадалась, что это не правда.

«Все врут! Не может прямо сказать, что едет к Антоше. Красилась целый час, чулки надела. Думает, что я ничего не вижу и ничего не слышу».

Зазвенел телефон. Аня подняла трубку:

— Привет принцесса! Самое время встретиться с тобой.

Аня сначала не поняла кто это… Александр? Но как? Она не давала свой номер телефона. Фамилии не называла. Как он узнал?

— Не бойся, узнать твой телефон не составляло труда. Продавцы магазина хорошо знают твою маму.

— Фу, напугали меня. Я думала мистика какая-то.

— В определённой мере да-смеялся Александр.

— Я притворяюсь больной. Мне нельзя выходить из дома.

— Насколько мне известно, твоя мама пробудет у портнихи-Александр сделал ударение на этом слове-Часа три не меньше.

— Откуда такие сведения?

— Не трудно догадаться.

— Вы меня интригуете все больше и больше. Вы просто поселились в моей голове!

— Очень приятно, что такая милая девочка много обо мне думает. Но мы отвлеклись. Одевайся и выходи. Тебя никто не заметит, обещаю.

Ане стало чуть не по себе. Но любопытство взяло верх. Она очень быстро оделась и выскользнула из подъезда. На улице не было ни души, хотя стоял разгар дня. «Как по заказу! Александр, как в воду глядел! Откуда он все знает?»

— Оттуда.

Аня вздрогнула от неожиданности:

— Вы меня испугали.

— Прости, я не хотел. Давай пойдем пешком, здесь не далеко. Иногда я люблю прогуляться, особенно в таком приятном обществе.

Аня обеспокоенно осмотрелась.

— Не волнуйся. Нам никто по пути не встретится.

— Как вы все это делаете? Не пойму.

— Сотворение текущей реальности. Все просто. Но об этом тебе пока рано.

— Куда мы идем? -Аня расслабилась и не вздрагивала от каждого шороха. На улице так никто не появился, даже машин не было видно.

— Мы уже пришли.

— Странно, я никогда не видела здесь этого переулка.

— Ничего удивительного. Порой, люди не замечают, что творится у них перед носом.

Они попали в тихий дворик. Не смотря на раннюю весну и минус по градуснику, во дворике было теплее, чем на улице, пробивалась первая трава и цвели настоящие подснежники.

— Что за чудеса? Там лужи с комками снега, а тут цветут подснежники!

— Я хотел сделать тебе приятное.

Аня смотрела на Александра во все глаза, и уже не знала, как реагировать.

— Не бойся, ты можешь сейчас уйти домой, если хочешь. Но в этом случае, мы с тобой больше не увидимся. Все в твоей жизни будет так, как прежде. Ты забудешь о любовнике твоей матери и измене отца. Выбор за тобой.

Аня решительно шагнула внутрь дворика:

— Ну уж нет! Я проснулась. Мне больно, страшно и странно, но я хочу вперед.

— Молодец девочка, я знал, что не разочаруюсь в тебе. Пойдем.

Он открыл обычную дверь подъезда, и они очутились совсем не там, где представляла себе Аня. Парадной и лестницы не было. Сразу огромный, красивый холл, уставленный цветами. В центре стоял диван из белой кожи, по его спинке расхаживал огромный белый попугай:

— Анна, прррривет! -заорала птица.

— Он знает, как меня зовут?

— Тоже мне тайна. Митрофан, лети сюда. -Птица приземлилась на плече Александра и потерлась хохолком о его щеку-Ну ладно, развел здесь телячьи нежности. -Александр поглаживал птицу.

Аня расхохоталась, так было забавно наблюдать за попугаем.

— Ну вот, ты смеешься, а это очень хорошо. Митрофан, ты волшебная птица.

— Волшееебная-Митрофан с удовольствием согласился. Прошел по столу и лапой нажал на кнопку магнитофона. Заиграла ритмичная танцевальная музыка, под которую попугай пустился в пляс, переминаясь с боку на бок, и дергая головой. Ну чем не подросток на танцполе!

Аня, не стесняясь хохотала без остановки, до слез на глазах. Попугай же получал еще больший кайф от присутствия зрителей и совсем разошелся.

— Все, я уже не могу, скоро буду икать от смеха!

— Да, Аня, Митрофан у нас танцор-диско. Попей чай. Я приготовил для тебя, пока попугай выбражал перед тобой.

— Спасибо. Ммм, как вкусно! Нигде такого не пробовала.

— Это Иван-чай. Раньше на Руси его только и пили.

— Аромат фруктов. Это самый вкусный чай, который я пила в жизни. У вас тут все волшебное?

Александр улыбнулся:

— А как иначе? Дальше будет еще интереснее.

— Скажите, какое у вас настоящее имя? Александр — это вымышленное имя, не ваше.

— Возможно. А ты какое имя дала бы мне?

— Я? -Аня удивилась.-Не думала об этом. Хотя… Вы похожи на Леонардо.

— Леонардо? -настала очередь удивиться Александру.-Почему?

— Первое, что на ум пришло, спонтанно. Вы очень необычный мужчина.

— Мне нравится. Так меня еще никто не называл.

— У вас много имен?

— О да! Ты даже не можешь представить сколько! Все бы не уместились на моей визитке.

— Карточка, что вы дали мне называется визитка?

— Да. Но не будем останавливаться на мелочах. Нас ждут великие дела! -Леонардо чуть хлопнул в ладони, и а диване появилась красивая, молодая блондинка.

— Знакомься дорогая. Эта Настенька. Она будет твоим учителем, по предмету «как выглядеть сногсшибательно».

Аня захлопала в ладоши:

— Я уже люблю этот предмет! И свою учительницу.

— Все женщины одинаковы на всех континентах и во все времена. -чуть фыркнул Леонардо и скрылся, оставив девушек наедине.

— Вы такая красавица! Просто слов нет.

Настя ласково улыбнулась:

— Это не трудно, когда знаешь, что и как. Я научу тебя делать макияж и одеваться. Все мальчишки твои будут.

— Меня не интересую сверстники. Они смешные и глупые.

— Ты не простая девочка… И это здорово. Давай начнем?

— С удовольствием!

И они погрузились в увлекательное занятия по макияжу.

— Я научу тебя рисовать лицо в разных стилях и манере. Твоему бедующему мужчине будет казаться, что рядом с ним постоянно новая женщина, по крайне мере внешне.

— А зачем это? -и Аня саму себя оборвала-Она поняла зачем, вспомнив родителей.

— Ты, кажется, сама все поняла. Мужчинам нравится обладать разными женщинами, или хотя бы представлять себя со многими. Они полигамны.

— Что такое полигамия?

— Они хотят как можно больше женщин.

Аня не много смутилась. Настя продолжила.

— Мы изучим как создать образ восточный, азиатский, женщины-кошки и много других. С какого ты бы хотела начать?

— Мне интересно все!

Настя рассмеялась:

— Какая у меня хорошая ученица! Приступим. Итак, женщина-кошка.

На стеклянном столике появились спонжики, баночки, кремы, пудра, тени, кисти, подводки. Много такого, что Аня никогда не видела, даже у мамы.

— Нравиться? -подмигнула Настя.

— Не то слово. Откуда все это?

— Часть из Парижа, часть из Милана. Все самое лучшее, не беспокойся.

— У мамы только духи французские. Косметика вся польская.

Настя сморщила свой хорошенький, чуть вздернутый носик и приступила к делу.

— Ну как нравится? -спросила Настя у Ани завершив макияж. Аня обомлела. Из зеркала смотрела настоящая мурлыка.

— И это только начало. Под образом понимается не только макияж или одежда, но и походка, настроение и самое главное обаяние, и внутренний настрой. Пройдись, я посмотрю.

Ане не много стесняясь прошла туда-сюда по комнате.

— Довольно неплохо, но есть над чем поработать. Видно, что ты занимаешься танцами.

— Да, с детства, мама говорила, что женщина должна хорошо двигаться.

— Трудно не согласиться с твоей мамой. Для начального уровня хорошо, но нужно работать дальше.

— Ты будешь обучать меня хореографии?

Настя хитро улыбнулась:

— Тебе очень повезло. В нашу школу после долгого отсутствия вернулась Снежана, лучший педагог по танцам. Ты познакомишься с ней чуть позже. А сейчас сделаешь макияж женщины-кошки вот на этой модели.

— Этой кукле?

— Да. Я буду говорить как, а ты будешь практиковаться.

— Тогда я начну?

Урок прошел весело и увлекательно. Аня несколько раз рисовала лицо кукле и стирала. Сначала получалось довольно неуклюже, но после десяти попыток, стрелки на веках манекена стали получаться ровнее, четче и красивее. Результат последней попытки сфотографировали. На Анин вопрос: «Зачем?» Настя ответила:

— Будем отслеживать твои успехи в динамике. Потом посмотришь свои первые попытки и сравнишь. Сегодня тебе по «кошачьему» макияжу зачет. Ты молодец! Аня посмотрела на себя в зеркало:

— Жаль, такую красоту смывать. Но иначе спокойно по улице не пройдешь, по-моему, никто не умеет так краситься.

— Не переживая, дорогая, всему свое время. Главное умение. А мы как раз этим и будем заниматься. А теперь, мне пора, до встречи.

И не успела Аня глазом моргнуть, как Настя исчезла также быстро, как и появилась.

— О, да вы тут время зря не теряли. Настоящая кошечка!

Аня вздрогнула от неожиданности. Но ей приятно было получить комплимент.

— Леонардо, мне понравился урок, и я хочу учиться дальше, но как быть с прежней школой? Во-первых, не хочу туда возвращаться, во-вторых, родители меня изведут, если я брошу школу и не сдам выпускные экзамены.

— Не нужно ничего бросать.

— Но как же…

— Все будет так, как мы пожелаем. В городе появится элитная школа. И твой отец захочет, чтобы ты там училась.

— В чем же разница? Там, наверное, еще больше загрузят математикой и прочими предметами.

— На самом деле это будет не обычная школа, то есть наша. И сегодня у тебя был первый урок.

Аня, еще не совсем понимая услышанное переспросила:

— Значит я для всех буду ходить в элитную школу, получу аттестат, как все, но буду заниматься совсем по другой программе?

— Ты быстро схватываешь суть. Так и будет. Для родителей их дочь будет заниматься по сложной программе, а на самом деле мы займемся тем, что в идеале должна знать каждая женщина. Вижу, глазки у тебя заблестели мурлыка. Но ты не расслабляйся, легко не будет. И интеллектуальные тренировки тоже предусмотрены.

— Я готова!

— Ну и славно. На сегодня, пожалуй, закончим. Я появлюсь в следующий раз, как только все будет готово.

Аня в одно мгновение вновь оказалась в своей комнате: «Сон что ли приснился? Как можно так быстро перемещаться в пространстве?»

Она услышала шум, открывающийся двери. Мама вернулась… Нужно скорее смыть макияж. Аня посмотрела на себя и ничего от кошачьего макияжа не увидела. Обычный блеск на губах и чуть подкрашенные ресницы.

— Аня, ты дома?

— Да, я уже дома.

— Как прошел день в школе?

— Как обычно скучно. А у тебе как прошел день мама?

— Ходила к косметологу.

— Понравилось?

— Аня, перестань!

— Что я такого спорила?

— Ничего такого!

Мать разозлилась и вышла из комнаты.

Аню уже не так волновал любовник матери, все отошло на второй план. Она думала об обучении в новой школе.

Прошла неделя, а Леонардо не объявлялся, его будто вообще никогда не было.

«Наверное это моя иллюзия, сон. Или я схожу с ума» -думала Аня, глядя в окно, по которому барабанил весенний дождь.

— Не волнуйся, ты не сходишь с ума.

Аня вздрогнула от неожиданности. Она даже не много испугалась:

— Кто здесь?

— Тот, о котором ты только-что подумала, что он сон.

— Леонардо! -Аня очень обрадовалась неожиданному появлению его в квартире.

— Вижу, ты по мне соскучилась.-довольно промурлыкал Леонардо.-Пришлось повозиться с твоей элитной школой. Давно я не занимался обучением. Штат пришлось комплектовать заново, расписание, оклады, в общем, сплошная бюрократия. Фррр.

— Ты меня смешишь Леонардо! Все как в обычной школе? У тебя же все на раз, два, три из воздуха появляется.

— Молодая ты еще, не знаешь, что с кадрами везде напряженка. Капризничают, интригуют, бегут туда, где больше заплатят. Все как у всех! Ну ладно, не будем, это слишком скучно обсуждать административные вопросы. Но без ложной скромности мне удалось сформировать блестящий коллектив. -Леонардо сиял.

Аня с восторгом захлопала в ладоши:

— Я готова идти в школу прямо сейчас.

— Энтузиазм похвален, не скрою. Но обучение начнем завтра. Нужно, чтобы твой папа тебе лично сегодня вечером сказал, что ты переходишь в новую школу.

— Леонардо, я так рада! А какая будет программа обучения?

— О, это шедевр! Поделюсь немного: танцы разных стилей, вокал, актерское мастерство, создание внешнего образа, психология мужчины и женщины, йога, философия, фитотерапия, основы разных видов массажа, ароматерапия, лучшая литература, углубленное изучение русского языка, иностранные языки: английский, итальянский, основы живописи, создание интерьеров, икебана и многое много еще интересного.

— Ого! Так много! И вес такое разное. Это самая замечательная программа, из всех, что я знаю!

— Я польщен. И рад, что тебе понравилось. Признаться, я думал, что будет меньше энтузиазма.

— Ты, наверное, считаешь, что я пустая и капризная. Да, я такой была до недавних событий, витала в облаках. Все мои мысли были только о шмотках и на какую дискотеку сходить. Но после того, как я узнала про…

— Не будем сейчас о грустном, дорогая. Этот момент мы также обработаем с тобой, иначе будет совсем плохо потом. А сейчас я исчезаю. -Леонардо послал воздушный поцелуй и скрылся, растворился.

— Как он это делает?

— Потом научу… -раздалось где-то вдалеке.

— Леонардо, ты подслушиваешь мои мысли.-прошептала Аня.

— Твой мозг болтлив до безобразия, но это поправимо.

Аня, улыбаясь сидела на диване. В комнату вошел отец. Он сел рядом:

— Анечка, мне нужно с тобой поговорить. В нашем городе неожиданно открыли новую элитную школу с математическим уклоном. Я перевел тебя туда. -отец напряженно молчал, готовясь к яростному сопротивлению дочери.

— Папа, ты, конечно, меня не спросил, но знаешь, я даже рада пойти туда.

Отец удивленно на нее смотрел.

— Да, рада. Потому что в старой школе мне все надоело. Спасибо папа.-Аня приобняла отца впервые с момента, когда узнала, что у него любовница. И ей стало легче.

— Спасибо тебе, дорогая. Завтра мой водитель отвезет тебя.

Аня чуть не прыгала от счастья, скорей бы завтра. Новая школа-новая жизнь.

Как и обещал отец, водитель отвез ее в новую школу. С виду, она не представляла собой ничего необычного. Аня даже слегка разочаровалась. Но когда открыла входную дверь, то ахнула от удивления-холл был тот-же самый, что и в первый раз. Митрофан подлетел к ней погладиться и потерся хохолком о щеку.

— Удивлена?

— Леонардо, никак не могу привыкнуть к твоим неожиданным появлением!

— И не надо привыкать. Мне нравится удивлять людей.

— Но почему…

— С виду обычная школа, а внутри дворец? -продолжил Леонардо. -Видишь ли конспирация никому еще не помешала, зачем привлекать внимание.

— Ты как обычно прав.

— Поживёшь с мое, не то еще узнаешь.

— Сколько же тебе лет?

— Для тебя 37, а на самом деле, я со счета сбился.

— Опять шутишь.

— Конспирируюсь. Однако, мы заболтались. Твоя учитель танцев суперхореограф, но по секрету стерва. Если опоздаешь, то тебе несдобровать.

— Ой, во что же мне переодеться?

— Тоже мне проблема. Держи. -Леонардо протянул ей пакет с легинсами и спортивным купальником.

— Спасибо! -Аня чмокнула Леонардо в щеку и радостно побежала по направлению к студии. Ноги сами принесли ее в нужный класс. Там собралось уже человек 10 юных особ.

Снежана сразу взялась за Аню:

— Опоздание на одну минуту. Первый раз, в честь знакомства прощаю. В следующий раз будешь пятьдесят раз отжиматься. Итак, поехали!

Вот так без лишних представлений начался урок. Аня думала, что достаточно подготовлена в плане хореографии, но не тут-то было. Разминка зверская, а впереди еще сам урок.

— Что новенькая, еле ноги передвигаешь? Думала королева танцпола? И где ты раньше занималась?

— Школа танцев «Афродита».

Снежана недовольно фыркнула:

— Хореография на уровне пенсионеров.

Ане стало не приятно, тем более что она в классе была не одна.

— Ну что застыли? Работаем! И раз-два, и раз-два.

После занятий Аня еле выползла из класса, почти руками переставляя ноги. Хотелось рухнуть на пол и не шевелиться.

— Я тоже в первый раз так выходила.-Чуть рыжеватая девочка подала ей полотенце:

— Возьми, тут есть душ. Расслабишься. И обязательно воспользуйся гелем.-она загадочно улыбнулась и скрылась в соседней кабинке.

«Все интереснее и интереснее» -промелькнула единственная мысль.

Аня вошла в кабинку. Струи душа мощно и упруго хлынули на тело, массируя его. Аня по совету рыженькой намылила тело гелем, и волна расслабления и облегчения разлилась по мышцам, и удивительный запах окутал ее.

«Какой интересный гель. Нужно запомнить название и купить в магазине». Аня вышла из душа бодрой и отдохнувшей.

— Ну что я говорила? -спросила рыженькая.-Кстати, меня зовут Рита.

— А меня Аня.

— Добро пожаловать в нашу школу благородных девиц! Не обращай внимания на крики. Снежана сумасшедшая, конечно, но так научит танцевать!

— Спасибо за совет. Ты здесь сколько уже учишься?

— Три месяца. И все время происходит что-то новое. Ты из какого города?

Аня удивилась:

— Как из какого? Из Москвы. А ты?

— Я из Самары.

— Живешь у родственников?

— Неа, в Самаре.

— А как-же в школу каждый день добираешься?

— Мне не далеко, от дома пешком пять минут.

Аня растерялась:

— Ничего не могу понять.

— Прости, ты еще не все знаешь. -успокоила ее Рита. Это одна и та же школа, но одновременно в разных городах.

— Как такое может быть?

— С виду, это обычное здание, каких тысячи. Но внутри, как видишь, совсем все не просто.

— Это да, но все равно понятнее не стало. Как может школа быть в разных городах и одновременно в одном месте?

— Элементарно, дорогая. Когда ты открываешь дверь, ты переносишься в иное, в данном случае учебное пространство.

— Получается, дверь я открываю в Москве, ты в Самаре, и мы обе оказываемся, как ты говоришь в одной школе.

— Ну как-то так.

Удивлению Ани не было предела. Интересно что это за место такое? Которое везде и нигде.

— Совершенно верно «везде и нигде» -прервал ее размышления Леонардо.

— Чтение мыслей.

— Они у тебя на лице написаны.

— Чем дальше, тем удивительнее.

— А то! Ты думала, что ты взрослая и все знаешь. Жизнь неожиданная и веселая штука.

— В твоей компании точно не соскучишься! Леонардо, а что, если родители захотят прийти. В таком случае, куда они попадут?

— В обычную школу, с партами и столами с математичками-торжественно объявил Леонардо.

Аня захлопала в ладоши:

— Не школа, а страна чудес.

— Ну и славненько. Время следующего урока-русский язык и литература.

— Ой, ну нет…

— Иди, и ты узнаешь, что ничего не знаешь. «О, замечательный афоризм, на ходу придумал!» -остался доволен Леонардо.

«Ладно, отосплюсь на задней парте». Но не тут-то было. Аня оказалась в классе одна.

«Странно, где же все?» В комнату впорхнула очень молодая девушка в легком платьице и мелодично и певуче поздоровалась:

— Здравствуй Анечка.

— Вы знаете мое имя?

— Конечно, Лео предупредил о тебе.

— Я буду заниматься одна?

— Да. Будем быстренько компенсировать твои пробелы в родном языке. Знаю, что в обычной школе все было очень скучно. Но у нас, как видишь, все не так как у всех.

— Это уж точно.-приободрилась Аня.

— Милослава, иди скорее в хоровод! -Аня не ожидала такого поворота событий. Она стояла на поляне, в лесу, вокруг кружились девушки в сарафанах, а на голове у них были венки из трав и полевых цветов. Да и сама она была одета в красивый сарафан, волосы заплетены в тугую, длинную косу.

«Где я?» -промелькнула мысль. Но девчушки не дали опомниться и подхватили в свой чудесный хоровод. Они кружились и пели, не обыкновенные песни. «Я Милослава?».

— Ты выглядишь так, будто вчера родилась сестричка. Правда весело тут? -И Аня-Милослава кивнула в ответ и радостно рассмеялась. Так хорошо на душе стало, так легко. И она опять много пела с подружками.

— Анечка, тебе понравился урок? -вопрос вернул ее к реальности.

— Не знала, что так бывает. Думала, что попала в сон или сказку. Не знала, какой наш язык красивый, и как я умею петь. Меня все звали Милослава.

— Правда красивое имя?

— Необычное… Я язык тоже. А что у нас еще будет? Я хочу опять оказаться на той полянке.

— Непременно окажешься! У нас впереди много интересного, например, русские сказки.

— Сказки? Но я ведь уже не маленькая.

— А мы их по-взрослому читать будем. И возможно, ты перевоплотишься в героев этих сказок.

— Только не в бабу-Ягу! -пошутила Аня.

Преподаватель расхохоталась.

— Кстати, мы так увлеклись уроком, что я не представилась: Ярослава.

Аня внимательно посмотрела на нее:

— Это вы были той девушкой, что подхватила меня в хоровод.

Ярослава улыбнулась:

— Ну, конечно. Я все ждала, когда ты догадаешься.

И они обе рассмеялись.

Дома Аня напевала песни, которые будто всегда хранились в ее памяти. Она вспоминала хоровод, и от звучащей внутри музыки становилось спокойнее.

Отец смотрел на нее и удивлялся перемене, произошедшей в ней.

— Аня, тебе понравилась новая школа?

Вместо ответа дочь подошла и расцеловала его:

— Ты самый лучший папа на свете, и я тебя очень люблю! И ты здорово придумал, что отправил меня в новую школу. Мне там очень нравится.

— Меня пригласили на родительское собрание.

— Собрание? -Аня сначала растерялась, а потом вспомнила, что волноваться не о чем. Лео говорил, что для всех это обычная школа, только элитная с углубленным изучением английского и математики.

— Ты пойдешь?

— Ну, конечно, моя красавица.

— Ну и отлично! А я как раз займусь домашкой по русскому языку.

Отец ничего не сказал, но про себя подумал: «Надо же, раньше заставляли заниматься, а теперь сама упорхнула делать уроки. Чудеса, да и только».

Следующим вечером отец, как и обещал пошел в школу на собрание. Аня напросилась с ним. Ей было интересно, в какую школу на сей раз она попадет. Они открыли дверь и… оказались в обычном школьном холле, каких тысячи в стране. Отличие было лишь в том, что внутри было много цветов, и на полах лежали ковровые дорожки, да мебель подороже. А так, школа как школа. Аня с облегчением выдохнула.

— Ты что так переволновалась?

— Пап, все-таки первое собрание.

— Раньше тебя это не беспокоило.

— Но ведь это новая школа. И вообще я учусь в старших классах.

— Какая серьезная стала.-отец приобнял Аню за плечи.

— Что со мной пойдешь на собрание?

— Не, не, не я лучше погуляю.

— Анечка! Это твой отец? Очень приятно познакомиться. -обратилась к ним дама средних лет. -Я классный руководитель Изабелла Юрьевна. Она чуть подмигнула Ане, и сделалась на миг похожей на Ярославу.

«У меня галлюцинации» — Аня выпорхнула из школы и помчалась бегом по улице. Намечался сильный дождь, а она не взяла зонт.

Аня почти бегом дошагала до дома. Входная дверь была открыта. Мать стояла на кухне и курила.

— Что-то случилось, мама?

— Напугала меня. С чего ты взяла?

— Ты обычно куришь, когда сильно нервничаешь. -Красивые идеально накрашенные губы матери чуть дрогнули в усмешке:

— А ты дочь, наблюдательна.

— Что с ним поругалась?

— Кого ты имеешь ввиду?

— Ну уж точно не отца.

— Жестокая ты.

— Ты предпочитаешь, чтобы я врала? Мне уже 15, и я не маленькая.

Мать хотела что-то ответить, но промолчала.

«Как все-таки не правильно в жизни устроено. Женщины часто страдают из-за мужчин». -и Аня пообещала себе, что не будет страдать. Пусть лучше из-за нее, чем она. И вообще, любовь — это глупости.

Уже засыпая, Аня слышала, как отец вернулся с собрания.

— Ну, что как наша дочь в новой школе?

— Ты знаешь, милая, я удивлен. Учителя нахваливают ее, особенно учитель русского языка.

— Странно… -мать минуту помолчала. -Ты оказался прав, действительно хорошая школа. Ужинать будешь?

— Нет, я не голоден. Пойду в кабинет поработаю. Завтра срочный доклад. Буду работать допоздна, не жди меня.

Аня представила, как должно было обидно это слышать. Будь мать не такой воспитанной и сдержанной, она бы могла побить посуду, поорать. А тут оставалось плакать в подушку. Да и с любовником видимо не заладилось. Любит отца, держит лицо, делает вид, что все хорошо.

Засыпая, Аня еще раз пообещала себе, что никогда не влюбиться.

Глава третья

Всю ночь шел дождь. Везде блестели капли росы, а чуть распустившиеся цветы черемухи были буквально пропитаны влагой, оттого она пахла еще сильнее. Аня дотронулась до ветки и умылась ароматной влагой. Сегодня был выходной, дома сидеть не хотелось. Она решила просто прогуляться по улице. Шла и напевала песенку, как птичка. За ней увязался велосипедист.

— Эй, я тебя знаю, мы учимся в одной школе!

Аня обернулась и стала разглядывать незнакомца: высокий, кареглазый, чуть волнистые волосы до плеч. «Смазливый, только не в моем вкусе».

— Садись, вместе скучать веселее.

— С чего ты взял, что я скучаю? У мня хорошее настроение.

— У маня тоже. Я не давно в новой школе.

— Постой, о какой школе ты говоришь?

— Не напрягайся, я учусь там же, где и ты.

— Докажи.

— Тебя хоть в разведку. Анька-пулеметчица. Там в холле есть большой попугай Митрофан. Ну что, составишь мне компанию?

Аня, усаживаясь позади него сказала:

— Я не видела тебя в школе.

— Зато я заметил. Ты яркая штучка, не много заносчивая, но мне такие нравятся.

— А мне не нравится, когда я не знаю имя того, с кем разговариваю.

— Соловей-разбойник. Короче, Слава.

— Сразу тебя предупреждаю, ты не в моем вкусе.

— А ты не в моем.

Аня чуть не поперхнулась от такой наглости.

— Ну в смысле, я предлагаю просто дружить, общаться.

— А, ну тогда все нормально Слава-соловей. -рассмеялась Аня, и они поехали на велике по дорожке вдоль прудов так быстро, что дух захватывало. Ане пришлось приобнять своего нового друга и даже прижаться к нему. Когда они остановились, Аня спросила:

— Ты что велогонщик?

— У меня спортивный велик. Я часто на нем тренируюсь. А у тебя шикарная фигурка, я все соблазнительные места почувствовал.

Аня чуть не придушила своего нового знакомого:

— Вот для чего ты велоспортом занимаешься! Чтобы к тебе тесно прижимались!

— Не обижайся, это факт. Но я же сказал, ты не в моем вкусе, блондинка.

— Интересно, какие же тебе нравятся?

— Не все сразу, дорогая, потом как-нибудь расскажу.

— Не называй меня дорогая.

— Ладно, я придумаю, как тебя называть. -улыбнулся Слава. -Хочешь мороженного? Давай угадаю, какое тебе нравится.

— Угадывай.

— Крем-брюле! Угадал?

— Это случайно получилось.

— Сиди здесь, смотри за великом, а я за мороженным.

— Раскомандовался.

День прошел чудесно. Аня засыпала с улыбкой на губах. Все-таки забавный этот Слава. И хорошо, что он живет в одном с ней городе. Есть с кем погулять и поболтать. С прежними подругами она перестала общаться. Они на нее обиделись. Ну и ладно, жизнь поменялась стремительно и круг знакомых тоже.

Ей приснился сон. Леонардо говорил, как всегда, загадками и предложил сделать выбор из двух вариантов: либо она будет роковой женщиной, либо… И здесь она проснулась.

«Что за нелепый сон?». Аня взглянула на часы: «О, да я совсем опаздываю!» -она соскочила с кровати, оделась и выбежала на улицу, но там было совсем темно.

«Не может такого быть! На часах 8 утра, на дворе весна, почему так темно? Или это продолжение моего сна?»

— Не сон, садись дорогая в машину. Мы едем в особое место.

— Лео, ты мне сегодня снился. Предлагал выбрать из двух вариантов, но что именно, я не поняла.

— Знаю, знаю, поэтому я приехал.

— Неужто обязательно в такую рань? И вообще не понятно, сколько времени?

— Ворчишь, как старушка. Но если тебе так важно, то три ночи.

— Поэтому так темно. Но почему мои часы показываю около восьми?

— Много будешь знать, скоро состаришься, садись в машину.

Они не ехали, а летели с какой-то запредельной скоростью. Улицы ночного города были пустынны.

— Мы так торопимся.

— Да, девочка, время коротко. -Они затормозили около кинотеатра. В зале никого не было. Как только они уселись, включился экран. Аня увидела роскошную особу, красавицу.

— Не узнаешь? -прошептал Лео.

— Кого я должна узнать?

— Какая ты с утра не понятливая. Смотри дальше.

У этой красавицы судя по сюжету было много поклонников. Они восхищались ее, дарили богатые подарки. Кадры менялись: вот она со жгучим брюнетом на берегу моря, а вот в каком-то странном заведении-она прочла вывеску «Казино». А вот высокий шатен обнимает ее и признается в любви.

Потом фильм прервался и начался другой сюжет, казалось, что с другой женщиной. Но присмотревшись, Аня поняла, что женщина та-же самая, только не в таких ярких и откровенных нарядах. И ведет себя по-другому. Она живет в просторном доме, рядом бегают двое ребятишек, видимо, это ее дети. Она готовит ужин. И вот, приходит ее любимый. Обнимает и целует в щечку.

Любимый… Аня слегка вздрагивает от этого слова. Экран гаснет.

— Ну что, так и не поняла?

— Лео, что я должна понять?

— Кто эта женщина?

— Эта женщина одна и та-же, только две разные судьбы.

— Правильно схватила суть. Но не увидела главного. Это ты.

— Я??? -Аня сидела, но если бы стояла, то у нее подкосились бы ноги.

— Удивил?

— Не то слово! Но я не понимаю, что это значит?

— Очень просто. Ты должна сделать выбор.

— Ты так говорил мне во сне.

— Да, да, я помню.

— Быть роковой женщиной или просто счастливой и любимой?

— Ну наконец-то! Я думал, что придётся сидеть тут до утра. Я не мог давать тебе подсказок, ты должна была догадаться сама.

— Не слишком ли серьезная тема для трех ночи?

— Уже 4.

— Я не могу подумать?

— Да, но не долго. Я знаю, что у тебя есть ответ. Ты приняла решение, только до конца не осознала его.

— Я поняла, что даже самых красивых и любящих предают. Любить опасно, ты становишься слишком уязвим. Да, ты прав Лео, я приняла решение-не любить.

Аня открыла глаза, за окном светало. «Неужели опять сон? Два сна в одном. А так казалось все реальным. Конечно сон, иначе бы я всех перебудила, пока одевалась. Сколько времени интересно? Шесть тридцать? Еще 5 минут…».

Аня резко открыла глаза. Она находилась в школе, пред ней стоял Леонардо.

— Я уже перестаю понимать, где сон, а где явь. И сколько времени?

— Без пятнадцати семь, засоня.

— Ты меня телепортировал в школу в пижаме и тапках?

— Ну почему-же. Выглядишь ты очень даже ничего.

Перед Аней возникло зеркало.

— Ого! Да ты постарался Лео! Хоть под венец.

Леонардо улыбнулся:

— Хотел сделать твое пробуждение приятным.

— И это тебе удалось. У нас не иначе как не обычный день предстоит?

— У нас все дни не обычные. Ты разве не заметила? Сегодня начнем обучение с развития твоей интуиции, чтобы ты безошибочно могла определить, где правда, а где нет, с кем общаться, а с кем не стоит. Она точно тебя никогда не подведет. Ты будешь чувствовать человека и даже знать ход его мыслей.

— Ого! Как в школе разведчиков!

— Вся жизнь — это своего рода разведка. И лучше опираться не на логику, а развивать внутреннее чутье, оно никогда не подведет. Запомни, первая мысль, она всегда правильная. А первое впечатление человек производит за несколько секунд, и его потом невозможно изменить.

— Зачем же мы тогда изучаем логику?

— Логика важна, но как вещь вспомогательная. Но, во-первых, всегда интуиция, или шестое чувство, как ее иногда называют.

— Как будем ее развивать?

— Очень просто. Как обычно на практике. Тренировками! Леди, я приглашаю вас в интеллектуальный спортзал.

Аня вошла в комнату с табличкой «Физика». Внутри парт и обычных приборов для опытов не оказалось, пустое пространство. На полу коврики и белый экран на стене. Экран замелькал, и молодая дама начала преподавать, обращаясь напрямую к Ане:

— Анечка, привет. Рада познакомиться с тобой!

— Я тоже-поприветствовала ее Аня.

— Сейчас ты увидишь милого и симпатичного зверька. — В помещении тут-же появился кот породы британец серого цвета.

— Тебе нравится?

Аня любила кошек, британцев особенно, важные и мягкие как плюшевые мишки. Она подозвала кота:

— Кис-кис-кис. -Кот сидел в стороне и жмурился.

— Тебе нужно подружиться с Рафиком.

— Кота зовут Рафик? Хорошо.

— Рафик, кис-кис-кис. Только я не пойму, при чем тут уроки интуиции?

— Для развития этого чувства нужно уметь дружить с кошками. Кошки-самый приятный учитель, но и капризный. Знаю, кошек ты любишь, но они тебя не очень жалуют. Постарайся понять, что нравится этому милому зверьку и вызывает у него симпатию. Как погладить мурлыку. Почувствуй, что кот сейчас к тебе испытывает.

Аня посмотрела на кота:

— Он кажется мне настороженным. И не сильно хочет знакомиться со мной.

— Я оставляю вас наедине.-и девушка исчезла с экрана.

— Ну что, Рафик, видно, что ты очень важный кот и не побежишь сразу знакомиться.

Вот так урок! Сколько загадочности и тут на тебе кот с потолка свалился!

Рафик сидел и умывался лапкой. Аня подошла к коту, тот внимательно на нее посмотрел. Хотела погладить, но он убежал в другой угол. «И сколько же мне за тобой гоняться? Я никогда ни за кем не бегала, а тут добиваюсь расположения кота. Мои прежние одноклассники со смеху бы катались. И сколько же это будет продолжаться?»

Экран снова на минуту засветился:

— Пока Рафик не будет мурлыкать от твоих поглаживаний.

— Похоже Рафик самый вредный кот!

— Милейшее, добрейшее создание. -и экран снова погас. Аня пыталась погладить кота, но тот умудрялся все время от нее улизнуть.

«Что не так?» -Аня села по-турецки посреди зала. «Ты думаешь только о себе, у тебя ты на первом месте» -прозвучал внутренний голос.

«Я не могу читать мысли кота».

«К тому-же ты считаешь его врединой. Он это чувствует и ведет себя как вредина».

«Час от часу не легче».

«Подумай, что ему нравится».

«Ну… наверное, играть. Так, а где же я возьму игрушку? И какую? Вот бы большое, птичье перо… О, так вот же оно! В уголке лежит. Да еще красивое какое! Павлинье. Откуда взялось?» -и тут Аня поймала себя на мысли, что минуту назад думала именно о павлиньем пере.

«Неужели так быстро материализовалась?» -Ане стало не много не по себе.

Тем временем Рафик тоже заметил перо и явно им заинтересовался.

— Рафик, иди ко мне, поиграем. -голос Ани звучал ласково и нежно. Кот с минуту поколебался и пошел навстречу. Ане так понравилось быстрое превращение мысли в реальность. Она была счастлива как ребенок. И как ребенок начала играть с котом и весело смеяться. Рафику явно нравилось играть и Анино настроение.

Потом Аня гладила шерстку кота и ласково приговаривала:

— Какой ты красивый, какая у тебя мягкая и густая шерстка, а какие огромные глазки! Ты очень, очень, очень милый кот.-Рафик млел от поглаживаний и довольно мурлыкал. А Ане действительно понравилась густая и шелковистая шерстка кота, и она была готова гладить ее часами.

Она забыла, что была на уроке. Напомнил об этом вспыхнувший снова экран:

— Анечка, ты умница. А говорила, что Рафик вредина.

— Ой, я и забыла, что на уроке. -улыбнулась Аня.

— Ты справилась. Рафику нравится твое общество. А теперь, я хочу, чтобы ты сделала вывод и поняла, как ты достигла результата.

— Ну… трудно сказать. Сначала я думала, что Рафик вредный и у меня ничего не получалось. Потом, я обрадовалась, что в пустой комнате появилось вот это павлинье перо.

— Так, правильно мыслишь.

— Ну не знаю, может быть, мое состояние радости передалось коту?

— Точно! Молодечек. И более того, твой голос стал милым, нежным и ласковым. И Рафик к тебе с удовольствием пошел. Запомни, главное радость, исходящая от тебя и интонация твоего голоса. Искреннее восхищение. Потренируешься на кошках и с легкостью сможешь знакомиться и дружить с людьми.

— Отлично! Но при чем тут интуиция?

— Когда ты входишь в состояние радости и счастья, твоя чувствительность обострится. Ты можешь слышать твой внутренний голос, который совершенно точно подскажет, что делать в той или иной ситуации.

— Да, не все так просто.

— Не переживай. Мы будем постепенно усложнять тренировки.

— С котами?

— Не только. -девушка улыбнулась и экран потух.

«Не обычный урок. Сделала перо из воздуха и подружилась с котом. Что будет дальше?».

— Танцы, милая. Мне нравится, когда девушка грациозно двигается. Я Михаил. Преподаватель танцев. Сегодня у нас «танец живота». Пойдем! -не дав Ане опомниться, Михаил привел ее в комнату, напоминающую дворец шейха.

— Ты правильно поняла. Заниматься будем в реальной обстановке. Дизайнеры постарались, создали танцзал, будто ты танцуешь в комнате падишаха или эмира. Кстати, экзамен будет принимать большой специалист в этом виде танца. Больше пока ничего не скажу, а то будет не интересно.

— Михаил, ты мне не даешь опомниться!

— Некогда тормозить, девочка, итак, много времени потеряно.

— Но мне всего пятнадцать.

— Уже! Не так давно девушки в 14 лет замуж выходили. И умели много такого, от чего у мужчин голова кругом шла.

— А что это?

— Один из элементов танца живота. Зрелищно и красиво. Остальные покажу позже. Ты же выбрала у нас специализацию «мужчины от меня без ума».

— С юмором Михаил, у тебе все в порядке.

— Ну я не много грубовато сказал, но суть выразил верно. Работы непочатый край, а мы болтаем. Вот твой тренировочный костюм. Переодевайся и быстро сюда.

Аня впервые видела такую красоту. «Если это тренировочный костюм, то в каком-же выступают?».

Она надела струящиеся шелковые шаровары с поясом из монеток и мерцающий лиф. В зеркале отразилась ни дать, ни взять девушка из гарема.

Аня вспомнила сказки Шахерезады, которые в детстве читал ей отец. «Видел бы меня папа».

— Ну что начнем! -Михаил стал показывать и объяснять суть движений. Аня повторяла, но Михаилу не нравилось.

— Не пойму, растяжка хорошая, пластики нет, и нет настроения!

Аня вся вспотела, ей было не много обидно слышать это:

— Мы же технику движения сейчас отрабатываем.

— Не бывает движения, основанное только на технике. Ладно, давай еще раз!

Пролетело часа полтора, у Ани болел пресс, и казалось отваливается поясница. Михаил в конце занятий протянул ей книгу. Это были восточные сказки:

— Почитай на досуге. «Но очень внимательно.-буквально по слогам сказал он. — На сегодня урок закончим».

«Да уж сказок на дом мне уже с первого класса не давали». Аня положила книгу в сумку. «Интересно, какой еще урок сегодня намечается».

В обычной школе было расписание, известное на три месяца вперед, и известные предметы. А здесь никогда не знаешь заранее, что будет дальше.

«Все как в жизни» -подумала Аня.

— Привет!

— Рита? Как здорово! Давно не виделись. -Ты откуда?

— О, у меня был очень необычный урок по интуиции.

— С котом?

— Нет, кота не было. Я витала в облаках, вернее летала. -чуть хихикнув ответила Рита.

— Я никак не могу привыкнуть, что у меня нет постоянного расписания, как раньше.

— Ты имеешь ввиду ходить табуном из кабинета в кабинет?

— Ну не то, чтобы я скучаю, тут уж точно скучать не дадут. Но еще не привыкла к такому обучению.

— Не переживай. Скоро у тебя появится много друзей.

— Девочки, вы уже собрались? Отлично! -Леонардо довольно хлопнул в ладоши.

— А мы думали, что случайно встретились. -удивилась Аня.

— Леди, случайностей не бывает. Сегодня у нас шоппинг.

Рита и Аня с интересом переглянулись.

— А что такое шоппинг? -переспросила Рита.

— О, мама миа. Иногда забываю, что вы девочки, не знакомы со многими явлениями капитализма. И между прочим, английский надо подтянуть. Но, впрочем, сегодня он нам не понадобиться. Мы отправляемся в Милан! -торжественно объявил Лео.

Ане не поверила ушам. Милан? Неужели Италия? Мама столько раз мечтала туда попасть, но путевок в Италию почему-то не было. Дома были альбомы с репродукциями картин итальянских художников, фото городов Италии. Мама очень любит эту страну. Аня часто листала альбомы.

И вот, сегодня она окажется в Милане?

— Я тоже, как твоя мама, Анечка, обожаю Италию. Но мы сегодня идем не на экскурсию. А по магазинам, девочки, за покупками!

Восторга не было предела. Девчонки прыгали до потолка и радостно визжали.

— Женщины… Везде одинаковы. -вздохнул Леонардо.-Девочки, заходите в эту примерочную.

Обе радостно забежали под тяжелый, синий занавес. Потом провал в памяти. И в следующее мгновение-сказка! Кругом слышалась певучая, мелодичная речь. И ничего не понятно.

— Да, забыл сказать, что поход по магазинам еще и урок итальянского, и урок по стилю. Так что не расслабляйтесь. И вот вам первое задание: идите в этот роскошный торговый зал, и выберите сами, что вам понравиться больше всего. Вам помогу очаровательные создания. Вперед!

И Леонардо подтолкнул обоих для смелости.

— Рита, ты когда-нибудь видела такие магазины?

— Шутишь? Я в шоке. Да здесь просто музей. Смотри, какая огромная люстра! А полы из мрамора. А зеркала… А одежда… -Аня держи меня. Мне все нравиться!

И они обе стали набирать, казалось, все подряд: платья, юбки, блузы, туфельки, сумочки, ремешки. В руках вес не помещалось. Но на помощь им пришли настоящие итальянские феи. Они щебетали и улыбались, и самое смешное, что девушки прекрасно понимали друг друга.

С ворохом одежды, другой ворох был у итальянских помощниц Рита и Аня забежали в примерочную.

— Мы с тобой за месяц все не перемерим!

— Да, устанем как шахтеры в забое.

Девчонки рассмеялись.

— Но что же делать. Все так красиво!

«Пусти козочек в огород». -Леонардо с интересом наблюдал за происходящим. И решил, что пора прийти к ним на помощь.

— Вы думаете одеть весь магазин на себя? -шутливо поинтересовался он.

— Лео, ты сам виноват! Привел в самый шикарный магазин мира.

— Предлагаю, чтобы мы здесь не остались навсегда, но ускорили процесс, я вас проконсультирую относительно того, что вы понабирали.

— Но мы ведь даже ничего не успели примерить! -запротестовали девчонки.

— Успеете, не бегите впереди паровоза. Начнем с Риты, Аня наблюдает и учится. Я же обещал урок стиля.

Итак, дорогая… Леонардо на минуту задержал взгляд на огромной куче вещей и заявил:

— Две вещи, ты выбрала, верно. Но скорее всего это произошло случайно. Давайте смотреть. Перед ними появился экран. И Рита в купальнике.

— Это я?

— Не узнаешь? Свое родное тело? Марго проснись. Мы сейчас быстренько померим на экране все, что ты выбрала. Итак, вот это платьице с пышной юбкой… И понеслось. Леонардо объявил, что у Риты фигура по типу «груша», и стал объяснять на примере одежды, что ей идет, а что нет. Где нужно зрительно увеличить, а где уменьшить. Какой аксессуар подобрать. И все это сопровождалось тем, что на экране Рита примеряла только что выбранные платья и юбки. Сама при этом сидела в кресле и пила ароматный кофе.

— Ну, что Марго? Все ли тебе понятно?

— Ты наговорил массу вещей. Но, как ни странно, все быстро запомнилось. И улеглось в памяти!

— Я бы удивился, если женщина ответила бы иначе. Наряжаться, это ваша основная суть. Но мы Рита, проверим тебя на экзамене.

— Уверенна, что сдам на отлично! -задорно ответила Рита.

— Хорошо, тогда найди в этой куче вещей, те две, которые тебе подходят.

Рита ковырялась минут двадцать, и с торжественным видом выудила платье и сумочку. Лео был доволен.

— Молодец, это была не простая задача. Тебе пятерка. И я подарю тебе прекрасные туфли. И конечно-же забирай свое платье и сумочку.

— Лео, здесь столько всего красивого!

— Понимаю. Теперь ты могла бы правильно все подобрать. Но условие нашего сегодняшнего урока-забрать то, что верно выбрано.

— Знала бы раньше… -Рита не много расстроилась. Лео заметил это:

— Рита, Аня, я преподам вам еще один маленький урок из нашей ситуации: Рита расстроилась, что не может забрать из этого великолепного магазина побольше красивых вещей. На чем она заострила внимание в этот момент?

— На чем-то отрицательном-предположила Аня.

— Да, именно! Рита сконцентрировалась на отрицательном факте. Она забирает всего одно платье, а не десять. Это не удачные мысли.

— Как же мыслит удачливый человек? -спросила все ещё расстроенная Рита.

— А ты подумай. Ты сейчас во власти отрицательной эмоции. Отделись от нее.

Рита с минуту помолчала, а потом улыбнулась:

— Какая-же я дура. Мне подарили фантастическое платье и туфли, о которых я не могла мечтать. А веду себя так, будто меня обокрали!

— Умница! Все верно сказала. Мы кажется забыли про украшения к этому платью. И Лео подарил серьги и цепочку.

— Лео, ты как принц из сказки!

Леонардо довольно улыбнулся:

— Ох уж эти девушки….

Потом настала очередь Ани смотреть и учиться.

— А я думала, что умею одеваться, а практика показывает, что это не так.

— Это важно, но дело поправимое. Главное, что у тебя есть чувство вкуса. И к тому же ты правильно выбрала платье и брючный костюм. А от меня в подарок-очень приятный парфюм. Леонардо протянул ей изящный стеклянный флакончик с почти бесцветной жидкостью.

— Только пользуйся аккуратно, мужчины, по заверениям производителя, от этой парфюмерной воды становятся почти ручными-смеясь подытожил Леонардо. -Ну что девчонки, отлично поработали и провели время. Совместили приятное с полезным.

— Лео, а почему у тебя получилось две полезности?

— Дорогая Рита, вы даже не заметили, как мило щебетали на итальянском с девушками-консультантками. Признаюсь, забавно было за этим наблюдать. Правильно говорят, что иностранный язык быстро учится, когда общаешься с носителями языка. Да еще и в такой обстановке! Весьма и весьма приятной. Шоппинг поистине гипнотизирующее занятие. Как вам девочки моя метода преподавания?

— Она восхитительна! -хором, не сговариваясь ответили Аня и Рита и расцеловали Лео в обе щеки.

— Ах, ну не до такой же степени, девочки! -но ему явно нравилась эта реакция.

— Я, наверное, запатентую свой способ преподавания иностранных языков.-довольно подытожил Лео.

— А теперь, нам пора красавицы. Урок окончен.

— Ох, как жаль! -вздохнула Аня.

— Не грусти, у нас полно чудес и сюрпризов. И каждый день лучше предыдущего.

Лео хлопнул в ладоши, и в мгновение ока все трое вернулись в школу.

— Девочки, я думаю, вы подружитесь. Вы обе просто очаровательны. Одна блондинка-другая рыженькая. А впрочем, хватит сентиментальности, время, как говориться деньги. Отправляйтесь на урок финансовой грамотности — это в жизни пригодиться.

Девочки чуть сморщили носики.

— Любая на вашем месте мечтала бы оказаться на этом уроке. Приходят успешные бизнесмены, понимаете? О, правда все время забываю, что вы с другой планеты. Вы не знаете, кто такие бизнесмены. Однако… Скоро ваша жизнь в корне измениться. Так что кто предупрежден-тот вооружен.

Этот день, впрочем, как и все оказался насыщенным и стремительным. Но очень странно, Аня не чувствовала себя уставшей ни умственно, ни физически.

«Интересно, в чем дело? Почему в обычной школе я уставала, а здесь при огромной нагрузке легко и хорошо?».

— Интеррресно.

— Митрофан? Ты также читаешь мысли?

— Мне интересно, поэтому я не устаю? Это что-то новое для меня.

Глава четвертая

Аня вышла из школы. Водитель отца уже приехал за ней.

«Вот бы он узнал, на каких уроках я сейчас была» -пронеслась веселая мысль.

Они быстро приехали домой. Аня почувствовала зверский аппетит, унюхав запах своих любимых пельменей в горшочках. «Домработница, что ни говори, хорошо готовит».

Аня ела и балдела, ощущая вкус каждой пельмешки, такого нежного теста и сочной мясной начинки.

— Ты сегодня довольная-предовольная-заметила мама.

— Да, все так вкусно! Я хочу добавки.

— Как в школе дела? С кем-то познакомилась?

— Да, у меня появилась подруга Рита.

— Вот и хорошо, а то в последнее время ты совсем перестала общаться со своими прежними друзьями. Игорь, твой воздыхатель, сегодня встретился, спрашивал о тебе.

— Игорь?

— Игорь, Игорь. Ты будто впервые о нем слышишь.

— Ну да… -задумчиво произнесла Аня.

— Мне, конечно, нравится, что ты взялась за ум, да и учителя из новой школы тебя хвалят. Но все-таки как-то странно, что ты совсем не говоришь о мальчиках сейчас.

— Мам, тебе не угодишь. То учись давай, а ухажёры потом. То странно, что я хорошо учусь.

— Но…

— Ма, твоя дочь взялась за ум. Не переживай, мальчики мне не перестали нравится, но не прежние мои знакомые.

— Ты хотя бы познакомилась с кем-нибудь.

— Обязательно. Как только представится случай. К нам в дверь, кажется, кто-то звонит?

— Наверное Игорь?

— Ну нет… Если он, скажи, что меня нет дома.

— Иди сама открывай. Ничего я не буду говорить.-и мама подтолкнула ее к двери.

— Слава? -Аня не ожидала увидеть своего нового знакомого на пороге в квартиры.

— Как ты узнал, где я живу?

— Аня, кого ты держишь в дверях?

— Вот, мама, случай и представился. Знакомься-Слава-мой новый знакомый. Из новой школы.

— Очень приятно, Слава. Проходите, я угощу вас кофе.

Слава вошел в холл:

— Аня не сказала, как вас зовут. Но вы такая-же красивая, как ваша дочь.

— Спасибо за комплимент, молодой человек. Меня зовут Дарья Сергеевна.

— Дарья Сергеевна, я с удовольствием попробую кофе, который вы приготовите. Пока Аня будет собираться.

Аня опешила:

— Я что-то не припомню куда?

— Это сюрприз. Но одеться нужно поярче и покрасивее.

— А я разве согласилась идти?

— Аня, не вредничай. Иди собираться, а мы со Славой попьем кофе и поболтаем.

«Как-же он быстро втерся в доверие к маме. Она никогда не угощала ее парней кофе, тем более в ее собственном исполнении. Сразу видно-понравился. Ладно, я действительно давно не развлекалась. Только что-же мне надеть? Вот бы надеть платье из миланского магазина, какое оно красивое! И туфли. Я в этом наряде, как королева. Но как-же это сделать? Мама, если увидит, в обморок упадет».

«Не упадет, одевай!» -услышала Аня свой внутренний голос. «Но… А, поняла! Нам же преподавали урок гипноза, можно внушить, что я совсем в другой одежде. Можно ли это сделать на расстоянии? Что-ж попробую».

Аня смотрела на себя в зеркало и любовалась. Выглядела она шикарно. Еще сделала макияж женщины-кошки. И слегка нанесла на запястья парфюм Лео.

Теперь дело за малым-гипноз. Аня сосредоточилась и передала матери образ, что она в платье, которое ей не давно купили, тоже красивое, но не сравниться с тем, что на ней сейчас надето.

Аня переживала, что ничего не выйдет. У нее буквально коленки тряслись, когда она вошла в столовую, где пили кофе Слава и мама.

— Аня, молодец. Я подумала именно об этом платье, ты читаешь мои мысли.

«Или ты мамочка, мои… Уф… неужели гипноз сработал».

Слава во все глаза смотрел на нее и казалось, дара речи лишился.

— Ну что кавалер? «Нравится моя дочь?» — шутливо спросила мама.

Слава сглотнул:

— Не то слово, она шедевр.

— Интересное сравнение. Ну ладно, мы засиделись уже. Надеюсь, мой кофе понравился?

— Дарья Сергеевна, я никогда еще не пил такого вкусного. Я бы угостился с удовольствием еще раз.

— Приходи, не стесняйся. -рассмеялась мама.

Когда они вышли на улицу, Аня спросила:

— Как тебе удалось?

— Что именно?

— Буквально за пять минут очаровать мою маму?

— А я и не старался. Просто твоя мама потрясающая женщина и очень красивая. Не удивительно, что у нее такая дочь. -Слава смерил Аню взглядом с головы до ног.

— Даже не пытайся.

— Я помню, мы просто друзья. Я и не думал тебе соблазнять. Но на сегодняшний вечер ты моя спутница. Договорились?

— Что-то новое. И как я должна себя вести?

— Обнимать и целовать не надо.

Аня опешила:

— И не собиралась даже.

— Я знаю. Но намекнуть окружающим, что ты со мной и больше ни с кем. Слегка коснись рукой, взглядом, улыбкой. Будь рядом. Ну ты понимаешь.

— Как-то еще смутно. Как будто да, и как будто нет. Так?

— Да, именно. Ты сообразительная.

— Слава, зачем тебе это нужно?

— Ну…

— Девица, какая-то нравится?

— С такими умными как ты, приятно и опасно иметь дело.

Аня рассмеялась:

— Славик, ты обещал не влюбляться.

— Я не влюблен, но увлечен.

— Интересно посмотреть на твою девочку. Так, а если мне кто-то понравится?

— Я позже познакомлю тебя.

— Коварный ты Слава. Сегодня ты меня используешь.

— Отчего же? Тебе хочется танцевать? Тем более с таким красавчиком как я.

Аня думала прибить своего друга или расхохотаться. В конце концов с ним весело.

Слава привел ее в закрытое, не приметное на первый взгляд помещение. Но когда они вошли вовнутрь Аня ахнула. В зале сверкала удивительно красивая светомузыка. Ноги не могли стоять на месте, хотелось танцевать. А вокруг толпа разряженных парней и девчонок. Аня подумала: «Хорошо, что мы с Лео побывали в Милане». Слава опять невольно залюбовался ею: красивая, как пантера, гибкая, стройная. Они танцевали, Аня улыбалась ему, получая и всем телом излучая удовольствие.

Уроки в школе Лео не прошли даром, двигалась она сказочно.

Слава принес ей коктейль и проговорил на ушко:

— Ты красотка. Некоторые тут слюнями захлебываются от зависти.

— Что твоя девушка? Как реагирует?

— Хорошо, что напомнила, я уже забыл.

— Ты что все сочинил?

— Нет, ты просто отвлекаешь мое внимание.

— Так, где она?

— Пойдем познакомлю.

— Странный у тебя Слава план. Думаешь, будет ревновать?

Они двигались через толпу танцующих к столику. Там сидели три девушки, попивая шампанское. Одна из них яркая брюнетка была очень красивая. Но макияж показался Ане слишком вызывающим.

— Привет Инесса! Мы присоединимся к вам ненадолго?

— Слава, познакомишь со своей подругой?

— С удовольствием.

Аня сама представилась. И начала непринужденно болтать с новыми знакомыми. Инесса украдкой поглядывала на Славу. Она видимо оценила по достоинству свою соперницу. Аня же периодически касалась Славиной руки, как-бы ненароком. Улыбалась ему и ласково поглядывала время от времени в его сторону.

— Аня, не возражаешь, если я украду Славика, мне нравится танцевать с ним рок-н-ролл в паре.

— Ну конечно, Инесса. Он не только отлично танцует.-и Аня озорно подмигнула Славе. Ему явно все нравилось. Было даже лучше, чем он все представлял.

Когда они вышли из клуба уже светало.

— Блин, я не заметила, как пролетело время.

— Не беспокойся, моя красота, ты забыла в какой школе мы учимся? Для всех прошло три часа времени. Сейчас не больше 11 вечера.

— Ты остановил время?

— Времени нет. Ты потом поймешь. Я поменял ощущение времени.

— Да, с вами волшебниками не соскучишься…

— Ты и сама волшебница. Ты не заметила, как на тебя пялились?

— Ты знаешь, я так давно никуда не ходила. Просто получала удовольствие от танца, от вечера, от музыки, ну и от того театра, что ты устроил. Кстати, как Инесса?

— О, ее гордость была задета. Она увидела в тебе соперницу. Короче рок-н-ролл был жарким.

— Не спрашиваю подробности.

— А я и не скажу, ты еще маленькая.

Аня чуть нахмурилась:

— Изображать значит разлучницу выросла уже, а так…

Она не успела закончить, так как Слава уже целовал ее. Аня пыталась отстранится, но это было так приятно. Конечно и раньше она целовалась с мальчиками, но это было грубовато и неумело. А тут совсем другое дело. Хотелось еще и еще. Слава нехотя отстранил ее:

— Прости, не удержался. Но… кажется тебе понравилось?

Аня вообще не поняла, как все произошло:

— Друзья не целуются друг с другом, иначе дружбе конец.

— А ты воспринимай это как уроки поцелуев.

Ане стало весело.

— У меня не было таких уроков.

— Будут еще. Уроки поцелуев есть в нашей программе.

— Ты шутишь?

— Нисколько. Ты думаешь этому не нужно учиться? Считай, что я сейчас выполнял домашнее задание.

— Слава, я порой не знаю, прибить тебя или умереть со смеху. Похоже, сегодня я для тебя бесплатный тренажёр для соблазнения девок и поцелуев. На Инессе никак нельзя было отработать?

— Я отработал! -давясь со смеха ответил Слава.

— Тогда я при чем?

— Закреплял урок. Повторение-мать учения.

— Такими темпами, ты скоро отличником будешь.

Так подкалывая друг друга, они оказались у Аниного дома.

— Все, пора баиньки. Слава, мне было так хорошо сегодня, так весело!

— Предлагаю чаще встречаться.

— Такого друга у меня еще не было. С тобой хорошо. Пока!

Аня упорхнула в подъезд. А Слава шел пешком и вспоминал мягкие, нежные губы Ани. «Так, не влюбляться! Она конечно красива, умна, но она просто друг» -внушал себе юноша.

Аня вошла домой, как и обещал Слава было около 11 вечера. Мама лежала на софе и читала.

— Наконец, я вижу радостный блеск в твоих глазах.

— Мама, сегодня была такая дискотека! Натанцевалась до упада.

— Рада, что у тебя появился такой друг как Слава. Очень приятный парень.

— Он тебя околдовал.

— Умный и начитанный молодой человек.

— Ну да, с ним не соскучишься! Ладно, я спать.

«Хорошо, что завтра суббота» -думала Аня. «Не нужно рано вставать». Засыпая, она почти ощущала тот нежный, чувственный поцелуй. И еще, ей стало жаль, что они со Славой договорились быть просто друзьями. Она спала почти до полудня.

Глава пятая

— Ну что, соня выспалась? -на кухне пил кофе папа. Аня обрадовалась тому, что он дома в воскресный день. Она прильнула к нему как маленькая девочка. В конце концов пусть родители сами разбираются. А отца она очень любит, и ей не хватало общения с ним в последнее время.

Отец поцеловал ее в щеку:

— Как ты смотришь на то, что мы сегодня вдвоем прогуляемся по городу?

Аня конечно-же была обоими руками «за». Она очень любила эти прогулки. Они сначала приезжали на машине в какую-нибудь часть города. Потом выходили и шли пешком по улицам. Папа интересный рассказчик, он увлекал Анино воображение, и они будто переносились в прошлое. Дома, храмы, приобретали совсем иной вид другой эпохи. И это тоже было путешествие во времени.

К сожалению, такие прогулки случались не часто. И вот сегодня он приглашает ее в удивительное путешествие.

Аня быстренько собралась. Завтракать ей не пришлось, так как папа обещал не обычный завтрак на реке.

Шофер привез их к причалу.

— Мы едем на теплоходе? Как здорово! Папочка я тебя люблю.

— Там и позавтракаем.

На открытой палубе не большое кафе. Людей было не много, видимо из-за чуть пасмурной погоды. Аня наслаждалась всем: и прохладным ветерком, и что на палубе они почти одни. Она заказала свои любимые сдобные пирожки с капустой и чай. А потом вкусный пломбир с шоколадом и мандариновым джемом. Было так приятно ехать и смотреть на город со стороны реки. Он казался другим, более праздничным и нарядным.

Потом они продолжили прогулку по суше. Папа рассказывал историю мест, какие писатели жили и творили там в разные периоды времени. Город оживал на глазах.

— Папочка, ты самый лучший на свете. И я по тебе очень, очень соскучилась.

Папа приобнял ее:

— Я тоже милая. А ты уже совсем взрослая. Мне кажется, ты изменилась. У тебя изменился взгляд на мир. Ты стала глубже, проницательнее и умнее.

Ане было так приятно слушать отца. И ей хотелось продлить этот день. «Жаль, что я не могу еще изменять ощущение времени, замедлять его ход, как Слава».

«Всему свое время» -пронеслась в голове фраза Лео. Аня чуть улыбнулась. Этот чудесный день, к сожалению, подходил к концу. Отец уже дома сказал ей:

— Аня, никогда не теряй уважение к себе, относись к себе с вниманием и любовью. Ты очень красивая девушка и у тебя будет много соблазнов. Но мне хочется, чтобы моя девочка оставалась нежным и чутким человеком.

Аня не много растерялась, а потом обняла отца. В кабинете зазвонил телефон.

— Прости милая, нужно ответить. -он коротко переговорил, взял какие-то бумаги и уехал. Аня осталась одна. Очарование дня постепенно таяло. И ей было не понятно, почему отец сказал так.

— У тебя очень умный отец.-Лео материализовался рядом с Аней с чашечкой кофе в руках. Аня все еще не привыкла к столь неожиданным появлениям.

— Ты хочешь побыть одна?

— Я хочу понять, почему он мне так сказал.

— А ты не догадываешься? Мне кажется, он чувствует твое намерение стать «роковой женщиной» и никого не любить? Может передумаешь?

— Я приняла решение. Кроме отца никто не поселиться в моем сердце.

— Ты еще слишком юная. Но это твой выбор. Однако, ты обещала ему постараться.

— Я его очень люблю.

— Выходит, ты солгала?

— Лео, я не знаю. Мне не хотелось огорчать его.

— Ладно, побудь одна, подумай. Завтра будет новый день, и обещаю, он тебе понравится.-Лео испарился. Аня улыбнулась ему вслед. Ничего особенного делать не хотелось. Она взяла лист бумаги и простой карандаш, и стала рисовать те образы, что приходили в голову. Она рисовала, не останавливаясь: один лист, второй, третий. И ей становилось все легче и легче.

Сон в это вечер был легким и спокойным. Она летала над полями, где росли прекрасные, синие цветы. Они напоминали ирисы, но были намного крупнее и ярче. «Интересно, что на этот раз придумал Лео?».

Аня почти вприпрыжку примчалась к школе, не дожидаясь водителя.

— Любопытной Варваре на базаре нос оторвали. -Лео взял ее за руку и открыл кабинет. Комната оказалась совсем круглой и без окон, на полу пушистый ковер. И много подушек. Сидели человек десять девчонок, среди них Рита. Она помахала ей рукой:

— Аня, привет. Садись рядом.

Они не много поболтали. Минут через пять появилась преподавательница.

— Где они берут таких красавиц? -прошептала Рита.

Девушка действительно была крива: стройная с тонкой талией. Русые длинные волосы волной струились по спине. Огромные серые глаза и нежные губы. Ее шелковое платье завершило образ нежной феи.

— Девочки, мне очень приятно наконец-то увидеть вас. Мы сегодня с вами начнем вникать в искусство-она сделала паузу-поцелуя.

Девушки удивленно ахнули.

— Вам нравится этот предмет?

— Да, да… -послышалось со всех сторон.

Ариана, так звали преподавателя, рассказала не много теории. Все было настолько новым и интересным, сопровождалось слайдами, что девочки сидели, открыв рот. Потом Ариана посмотрела на часики и спросила:

— Девочки, не устали? К практическим занятиям будем переходить? Или перерыв?

— Нет, мы хотим дальше!

Ариана улыбнулась:

— Ну что-ж практика, так практика. То, что я рассказывала теперь будем пробовать.

— Неужели друг на друге?

Ариана фыркнула смешливо:

— Все будет по-другому, мои дорогие. Вы сейчас закроете глаза и представите того, с кем бы хотели целоваться. Это может быть любимый актер, или ваш одноклассник. Никто ничего не увидит, кроме вас. Но этот человек будет не просто фантазия, вы реально сможете ощутить и потрогать его, ну и естественно целоваться с ним. И все будет так, будто он реален и здесь, рядом с вами. Примерно понятно?

— О, да! -девчонки закрыли глаза. Первое, кто пришел на ум Ане-был Слава. Условие было такое-нужно работать с первым, пришедшим на ум образом. «Ну что-ж» -подумала Аня-«Слава, так Слава». Сейчас она действительно видела и чувствовала его губы, и вспоминала то, что говорили на уроке. Славик ждал и весело смотрел на нее. Аня стала нежно касаться его губ. Ему явно это нравилось. Она более смело и уверенно стала применять полученные знания на практике и очень увлеклась.

Девчонки весело делились впечатлениями после урока, кто с кем целовался. У многих были знаменитые певцы или актеры.

«А у меня Слава. Что-ж он после того поцелуя так засел в голове? Так и влюбиться можно. Он мне просто друг и меня это устраивает». -внушала себе Аня, спускаясь со ступенек школьного порога.

— Аня, подожди! -Слава догнал ее. -Ну что, как настроение?

«Мы стали часто встречаться». -она не много смутилась, вспомнив как на уроке увлеклась им.

— Слава, у тебя ведь тоже был когда-то урок поцелуев? Кого ты представлял?

— Софи Лорен-рассмеялся Слава. -У нас в прошлом году был такой урок. Признаюсь, мне очень понравилось. Все так реалистично. Я будто в натуральном виде обнимал ее. У тебя сегодня был этот урок?

Аня кивнула.

— Ну и как?

— О, это что-то новенькое для меня.

— А домашку задавали?

— Ну…

— Хочешь, дам списать?

— Ну тебя!

— Я серьезно. Пойдем. -он взял ее за руку. И они оказались в уютном сквере.

«Здесь не было этого сквера». Они присели на лавку.

— Я сегодня почувствовал тебя, сильно. И мне кажется, что ты представляла меня. -Слава говорил, касаясь губами ее губ.

— Поцелуй меня сейчас. -прошептал он.

Аня хотела отказаться, но неожиданно для себя потянулась к нему. Слава обнял ее и крепко прижал к себе: «Что ты делаешь со мной?».

И вдруг пошел настоящий ливень, теплый и сильный.

— Бежим! -очнулась Аня. Как нельзя кстати рядом оказалась машина отца. Они быстро забралась внутрь, одежда успела слегка намокнуть, капли дождя покрывали лицо и тело.

— Куда везем молодого человека? -утончил водитель. Слава назвал адрес.

— Увидимся завтра. -сказала на прощание Аня. Слава чуть сжал ее руку.

«Я не могу в нее влюбиться. Я обещал себе не влюбляться ни в одну женщину».

Дождь так-же быстро закончился, как и начался. Ане не сиделось дома, и она вышла на улицу.

Ей захотелось прогуляться вдоль реки. Она стояла на набережной и смотрела на воду. И вдруг увидела знакомую фигуру.

— Слава?

Он от неожиданности вздрогнул.

— Аня? Как ты здесь?

— Не сиделось дома. Пойдем, пройдемся. -Они взялись за руки и шли некоторое время молча.

— Слав, почему ты решил никогда не любить?

Он молчал, подбирая слова.

— Меня бросила мать. Она развелась с отцом и вышла замуж за богатого любовника. Дети в их планы не входили. Я живу с отцом.

Он не много помолчал.

— Я бывал у нее несколько раз. Когда мне было пять, я не понимал, почему мама живет не с нами. Мне ее очень тогда очень не хватало.

Наше общение в такие встречи было не долгим. Со мной играли, будто я был куклой или плюшевым медвежонком. А наигравшись отдавали обратно. А я потом долго не мог заснуть после таких посещений и все думал: «Что я сделал не так? Наверное, я себя плохо веду, и мама не хочет со мной долго общаться, поэтому и уехала жить к другому дяде».

У матери с ее новым мужем детей не получалось, хотя оба не очень от этого страдали. Жили исключительно друг для друга, а точнее каждый для себя. Завели карликового пуделя и кота-вот эти двое и были их настоящими сокровищами.

Понимаешь, любили пуделя как ребенка, а меня мать выкинула из своей жизни как щенка безродного. Она была красивой женщиной.

— Почему ты говоришь была?

— Потому что сейчас ее нет. Они попали в автомобильную аварию. Мать выпила и села за руль. Ее муж чудом выжил. Где и что сейчас делает, я не знаю, да и не интересно мне.

До аварии у них стали часто случаться ссоры. Мать никогда в жизни не работала, и сходила с ума от ревности и безделья. Все это я понял конечно позже. Сейчас мне не нужно никакой любви. Для себя я решил, что в отношении к женщинам я буду холодным, расчётливым, буду использовать их только в своих целях и для своего удовольствия.

Аня, прости! Я увлекся тобой, но не хочу тебе навредить. Да и ты решила ни в кого не влюбляться. Так что, давай здесь, на этом месте, мы поклянемся друг другу быть только друзьями. И наша дружба будет на всю жизнь.

Аня нехотя кивнула. Хотя в душе ей стало почему-то больно. Но она мысленно стряхнула это чувство. Они взялись за руки, и глядя в глаза друг другу произнесли шепотом: «Клянемся быть самыми верными друзьями. Помогать и защищать друг друга в любых ситуациях, где мы бы не оказались, и что бы не случилось».

Деревья шелестом листьев, казалось, вторили их словам.

Слава проводил ее до дома. Они просто шли, говорить не хотелось.

Ане было совсем не до сна в этот вечер. «Почему так? Выходит, я почти влюбилась? Мне грустно».

Аня взяла кисть и бумагу, и начала рисовать. Выходила взрывная, почти абстрактная картина. Ей стало не много легче. «А может мы оба ошибаемся? Вот я глупая, считала, что в нашей семье случился конец света. Слава… Как-же ему было горько и тяжело».

С такими мыслями Аня легла спать. Утром ее разбудил крик петуха. «Ничего не понимаю, откуда петух в центре огромного города? Может показалось?».

Но она опять отчетливо услышала звонкий и чуть возмущенный: «Ку-ка-ре-ку!»

Мол чего дрыхните, вставайте, день уже начался.

«Кому вздумалось заводить петуха? Частных домов в округе нет. На балконе что ли?»

И Аня совсем удивилась, обнаружив птицу у себя на лоджии.

— Как ты сюда попал?

Петух бесцеремонно ее осмотрел и вместо ответа прогорланил:

— Ку-ка-ре-ку!

— Ты всех перебудишь. Куда мне тебя девать? И вообще, ты чей?

Ответа, конечно, не было. Но ситуация разрешилась неожиданно быстро. На лоджии появилась мама:

— Я так и знала, что ты всех разбудишь.

— Ма, ты тоже видишь здесь петуха?

— Ну не крокодила, это уж точно.

— Откуда он?

— Я сама не совсем понимаю этой истории. Вчера наша милая домработница пришла убирать квартиру с этим петухом. Сказала, что была где-то у родственников в деревне и не смогла пройти мимо такой красоты. Подарит своей бабушке. А так как она уже опаздывала к нам, пристроить его не было никакой возможности. В общем она скоро придёт и заберет птицу.

Аня рассмеялась от невозможности такой ситуации. Чтобы мама раньше позволила сделать такое? Ну и от облегчения, что нет тут никакой мистики, и что петух вполне себе обыкновенный.

В дверь раздался звонок. Запыхавшаяся домработница краснела и извинялась. Она засунула крылатого в плетеную корзину, вызвав естественное возмущение петуха от такого нахальства. Красная от смущения быстренько ретировалась из квартиры.

— Девочки, вы кур решили разводить? -отца забавляла эта ситуация. Он громко хохотал, слушая всю историю от начала и до конца. Таким по мальчишечьи веселым, Аня давно его не видела. Она сама долго смеялась, вспоминая раскрасневшуюся домработницу.

Сегодня в школе должен быть экзамен, но она ничуть не боялась. Петух всем поднял настроение.

Ей попалось задание нарисовать картину на тему «мое сегодняшнее настроение». Изображать можно было все что угодно.

Ане не задумываясь кидала на лист яркие, сочные, радужные мазки, которые вихрем форм и цвета разлетались по бумаге. Получилось что-то вроде мельницы, которая крыльями-лопастями кружила в воздухе раскидывая яркие, радужные струи света. Они прозрачными волнами расходились по невероятно красивому цветущему полю.

Преподаватель рисования, итальянец Адриано, в свойственной ему эмоциональной манере оценил рисунок:

— Великолепно! Какой взрыв! Отлично!

— Адриано, я прошла твой экзамен?

— Мадонна! Ну конечно! Расскажи, кто вдохновил тебя на это?

— Петух.

— Петух? -учитель озадачился.

Аня рассказала ему историю этого утра. Адриано хохотал до слез:

— О, я не знал, что муза может заявится в таком виде!

Всем было весело, и экзамен сдан на высший бал.

Адриано под конец отметил:

— Твоя картина имеет очень глубокий смысл. Ты сама еще не до конца его осознала. Я хотел бы попросить подарить мне ее.

Аня очень удивилась и была польщена такой высокой оценкой.

— Адриано, я с удовольствием дарю Вам картину.

Адриано обрадовался и поблагодарил свою ученицу. Он попросил Аню подписать свое произведение внизу, как это делают все художники. Аня, конечно, исполнила его просьбу.

«А петушок то оказался не простым, а золотым! Как в сказке!» -весело подумала Аня. Она не ждала, что все так произойдет. Адриано очень взыскательный и строгий преподаватель. Он часто делал замечания и просил переделывать уже почти готовые работы, доводить все до совершенства. Иногда казалось, что он хочет, чтобы ученики стали именно художниками. А тут все получилось с первого раза. Чудеса, да и только.

Она как первоклашка выбежала по ступенькам из школы, проскакивая рисованные на асфальте классики. Аня шла, витая в облаках и столкнулась с каким-то парнем:

— Простите.

— Ты меня уже не узнаешь?

— Саша? -Аня давно не виделась со своим прежним ухажёром.

— Я смотрю новая школа тебе больше нравится.

— Ну, вообще-то да.

— У тебя есть парень?

— А вот это, не твоего ума дело. -Аня смотрела на своего бывшего одноклассника и не могла понять, что она раньше в нем находила. Он же, недолго думая, грубовато обнял ее и пытался поцеловать.

Аня вырывалась. И тут она увидела Славу, который в несколько прыжков оказался рядом, отшвырнув ее бывшего, как котенка.

— Аня, как ты? Все в порядке?

И уже обращаясь к валявшемуся на земле:

— А тебя, чтобы около нее никогда не видел!

Саша вытирал разбитый нос, и зло и обиженно смотрел на Аню.

— Что уставился? Ты еще здесь? Тебе помочь долететь до дома?

— Ты еще пожалеешь.-процедил Саша, но поспешил ретироваться.

Аня приходила в себя от произошедшего:

— Слава, если бы не ты… Я не знаю…

— Все хорошо. -Слава взял ее за руку и усадил на скамейку. -Он больше не будет приставать к тебе, я обещаю.

— Слава…

— Не бойся, я его не прибью, хотя нужно было бы. Я провожу тебя до дома. -Слава нес ее сумку и старался развеселить. -Сегодня ты героиня нашей школы! Адриано попросил у тебя картину и автограф. Это практически невозможно! «Мадонна, вы великолепно рисуете!» -изобразил Слава Адриано.

Аня рассмеялась. Рядом с ней шагал опять ее друг Слава-соловей, с которым легко и весело.

— Может быть зайдешь к нам? Мама кажется в восторге от тебя.

— Только мама?

— Слав, не только мама… Но мы с тобой решили, что…

— Я помню. Извини. Зайду в другой день. Не сегодня.

Они расстались около Аниного подъезда.

— Ну что? Думал спрятаться за бабской юбкой? — из-за кустов появился бывший Анин воздыхатель с еще двумя дружками.

— А ты видимо один боишься против меня? Помощников вызвал. –Александр покраснел и разозлился.

— Что-то ты слишком разговорчивый.-Он налетел на Славу, но наткнулся, казалось, на пустоту. Слава оказался позади него.

— Что за фигня? –он опять попытался вмазать, подключились и дружки, до этого наблюдавшие. Казалось, вот рядом, но все маневры лихой компании натыкались на невидимую стену. Они никак не могли попасть в Славу ни кулаком, ни ногой. При этом Слава, казалось, был все время около них.

Зато всей этой компашке изрядно досталось. Разбитые губы и носы, а хуже унижение. Славе казалось надоела вся эта возня в подворотне, и он неожиданно для всех исчез из виду, испарился.

— Ты что-нибудь понял? –оттирая кровь с лица спросил Сашка у своего товарища. Тот только отрицательно мотнул головой.

— Он что в Шаолине обучался?

— Ты че дурак, какой еще Шаолинь?

— Я не давно узнал, это в Китае, там с древних времен драться учат. Я у брата книжку видел, рисунки с описанием всяких приемов.

— Дай посмотреть.

— Пойдем, но если только брата нет дома, а то еще от него получим.

Слава тем временем дошел до дома. Зачем он только обещал никого из женщин близко не подпускать к себе.

«Нечего раскисать, будь мужиком. Аня твой хороший друг и им и останется».

Предстояла суббота, и Слава решил пригласить свою новую знакомую Виолетту к себе домой. Отец в командировке, то, что надо. Все просто и понятно, как он и планировал для себя в жизни-брать от женщин все. «Тем более они сами охотно дают» -усмехнулся про себя Слава.

Глава шестая

Аня читала «Мертвые души» Гоголя. В школе им сказали, что чтобы быть приятным собеседником, необходимо много читать, особенно классиков. Но она никак не могла сосредоточиться. Уже смеркалось. Хотелось встряхнуться и куда-нибудь выйти.

— Алло, Марго? Ты как узнала мой номер?

— Нашла, чем удивить! — рассмеялись в трубке.

— Мы с девчонками собираемся потанцевать сегодня. Ты снами?

— Ну конечно! Я как раз думала, куда бы сходить.

— Читаю твои мысли, подруга. У нас будет вечеринка в стиле х годов. Твист, рок-ролл, повеселимся от души!

— А платье? И где это будет?

— Так и знала, что ты спросишь. В общем, приходи к училищу культуры, там все решим.

Аню не пришлось долго уговаривать, она выпорхнула как птичка из дома. На небе появилась еще бледная луна. Сумерки вызывали в Ане особое чувство, будто что-то загадочное и таинственное начинало происходить в мире.

До училища культуры было не далеко пешком. Там ее поджидала Марго:

— Быстренько ты добралась! –улыбалась подруга.

— Так хочется танцевать и веселиться!

— Что книжек перечитала сегодня?

— Все-то ты знаешь.

Так болтая, они дошли до гримерки.

— Вот платья выбирай, какое хочешь!

— А это ничего, что мы забрались в чужую гримерку, и сейчас будем примерять чужие платья?

— Ничего не чужие, мы с нашим молодежным театром приехали на гастроли в столицу.

— Но…

— А ты думала, как обычно волшебство? — Рита смеялась от души.

— Да, я уже не знаю где реальная жизнь, а где нет.

— Вся жизнь реальна, подруга, с какой стороны не крути. Завтра у нас премьера спектакля, так, что приглашаю тебя.

— Спасибо!

— Ну хватит разговоров, а то вечер уже скоро начнется. Выбирай любое платье!

— Вот это ярко-желтое, с пышной юбкой и еще ободок на волосы с ярко-красным бантом.

Девочки переоделись. И побежали к актовому залу. И вечер начался.

Аня все время танцевала, ей казалось, что она не устанет до утра, менялись партнеры, а она кружилась как заведенная. Становилось все веселее и веселее.

Спустя какое-то время она вышла на улицу, чтобы подышать свежим воздухом. Около нее оказался парень, с которым она дважды танцевала:

— Привет, я Вадим, хорошо танцуешь.

— А я Аня.

— Ты мне понравилась. Местная? Я не видел тебя в нашем коллективе.

— Да, меня пригласила Рита. Веселый вечер. –Аня разглядела своего собеседника насколько это было возможно в темноте — высокий, чуть худощав, шатен с карими глазами.

— У меня такое ощущение, что мы с тобой еще встретимся. Я не хочу тебя терять из виду.

Аня отшутилась:

— Где-нибудь, когда-нибудь.

Вадим не ответил, а взял ее за руку и закружил на улице в вальсе. Кружились звезды, деревья, луна и Аня в ярко-желтом платье.

— А, вот Вы где — послышался знакомый голос. — Мы вас потеряли, пойдемте пить шампанское и есть пирожные!

Вадим с сожалением выпустил Анину руку:

— Марго, от пирожных толстеют.

— Вадик, не ворчи, признайся, что тебе понравилась моя подруга.

— Признаюсь! Женился бы!

— Ах ты артист! Пойдемте скорее, а то ничего не останется.

Аня была довольна проведенным вечером, под конец которого она получила в подарок букет алых роз от Вадима.

— Какая красота! Где ты их достал? Да еще глубоким вечером?

— Для меня ничего не возможного нет, прекрасная леди.

Аня улыбнулась.

— Я надеюсь увидеть тебя завтра на нашем спектакле, здесь на сцене училища.

— Вадим, спасибо за розы и приглашение. Где я могу достать билетик?

— О, об этом не беспокойся! Закрой глаза. Раз, два, три! Теперь открывай — и он протянул Ане билет.

— Жду завтра, отговорок не принимаю.

И не успела Аня опомниться, как он поцеловал ее в щечку.

— Ва… дим.

— Я не удержался, прости, ты такая красивая. Тем более, мы подошли к твоему дому, а на прощание принято целоваться.

— Аргумент железобетонный.

— Да. До завтра!

И он стремительно исчез в ночи не оборачиваясь.

«Ну и ну» -подумала Аня-«шустрый мальчик».

На следующий день Марго зашла за ней.

— Вадим мне все нервы истрепал-заявила Маргарита.-Ты еще не готова?

— Я наверное…

— Одевайся быстрее. Если ты откажешься, он меня задушит. Ты же не хочешь потерять свою лучшую подругу?

— Конечно не хочу.

— Давай, крась реснички.

Маргарита тем временем направилась к гардеробу Ани и бесцеремонно его распахнула.

— Думаю это маленькое черное платье с гипюровой вставкой сверху в самый раз.

Аня не сопротивлялась. Тем более времени на раздумья не оставалось. Черное платье, колготки со стрелкой сзади и туфли на шпильках. Красная помада, единственное яркое пятно сегодняшнего образа. И волосы, уложенные волнами набок.

— Ну ты шикуля! -Маргарита была довольна.-Идем быстрее! Мне тоже нужно успеть подготовиться к выходу на сцену. Поможешь мне с гримом?

— Ну конечно! Спрашиваешь. А какой будет спектакль?

— Классика-«Евгений Онегин».

— О! А у тебя какая роль?

— Татьяна Ларина.

— Марго, да ты звезда! Прима в театре.

— Ну а как-же.

— Вадим- Онегин?

— Как ты догадалась? -хихикнула Марго.

— Ну он такой…

— Понравился тебе?

— Не успела разглядеть хорошо.

— Слышал бы он тебя. У нас в городе девчонки от него с ума сходят. Одна даже пыталась отравиться.

— Темно было.

— Сегодня на сцене прожектором Вадима специально для тебя подсветим.-торжественно объявила Марго.

— Все шутишь. А сама-то не влюбилась в вашу звезду?

— Ой, он мне на репетициях надоел. Тем более, я его знаю с детского сада. Какой он для меня герой-любовник! -сморщила свой носик Марго.

Подруги рассмеялись. Аня помогла Марго с гримом и прической. Она вспомнила еще фото из книги с иллюстрациями по произведениям Пушкина. И образ Татьяны сделался еще более светским и утонченным.

— Аня, грим обалденный!

— Да, может быть Онегин сразу влюбиться в провинциалку Татьяну и все события пойдут по-другому?

— Нет, классику трогать нельзя. Это же Пушкин. Но сюрприз для Вадика, ой пардон, для Онегина точно будет! Как бы он текст от такой красоты не попутал!

Аня отправилась в зрительный зал, на первый ряд, согласно выданному Вадимом билету. И через несколько минут спектакль начался.

Вадим и правда, увидев Марго на несколько секунд вытаращил глаза, но потом взял себя в руки, и все прошло, как Пушкин написал.

Он взглянул в зрительный зал и найдя глазами Аню, по-видимому, был очень рад, что она пришла.

Объявили антракт. Вадим утянул Аню за кулисы. Было не привычно наблюдать его в костюме аристократа. Но ему этот образ явно шел.

— Ты выглядишь как француженка.

— А ты встречался с девушками из Франции?

— Только во сне или в кино. После спектакля не убегай. Наш коллектив забронировал зал в ресторане. Ты будешь моей леди сегодня.

— Вадим, с тобой всегда события разворачиваются столь стремительно?

— Это еще очень медленно-рассмеялся Вадим.

— Вадим, спасибо за приглашение, но у меня другие планы на вечер.

Несколько мгновений видно было, что Вадим обескуражен отказом. Но взял себя в руки и улыбнулся:

— Леди не хочет торопиться. Что ж понимаю. Мы утром уезжаем. Но я знаю, что мы с тобой, Анечка, обязательно встретимся еще. Спасибо, что пришла на спектакль. Я провожу тебя до дома.

— Меня ждет машина.

— О, ну тогда я провожу тебя до машины.

Они вышли на улицу.

— Папа? Ты сам за рулем?

Вадим с интересом разглядывал «Волгу» и папу. Нисколько не стесняясь, он спросил:

— Вы Анин папа?

— Да. А Вы Евгений Онегин?

Вадим посмеялся:

— Похож да? Я хочу просить руки Вашей дочери.

Вот чего-чего, а такого поворота событий, похоже, не ожидал никто.

— Я как никогда серьезен, -подтвердил Вадим.-Аня мне очень нравится, но вечно ускользает от меня: «Как мимолетное виденье, как гений чистой красоты».

— Вадим, красноречия вам не занимать, но хотелось бы узнать о вас факты посущественнее.

— Мне Учусь на технолога пищевой промышленности. В свободное время играю в театре.

— Аня школьница еще.

— Готов подождать ее.

— На что-же вы собираетесь содержать дочь?

— Я буду подрабатывать грузчиком в магазине по вечерам.

— Стремление похвальное, но Анечка привыкла к очень обеспеченной жизни, а вы молодой человек, пока не можете дать ей все, что нужно. Работайте, учитесь, 3 года у Вас есть!

Аня ошеломленно вытаращилась на обоих:

— Ничего что Вы меня обсуждаете и не спрашиваете, чего хочу я?

Вадим обращаясь к ней:

— Анечка, за 3 года ты меня не узнаешь. У тебя будет все, что ты только захочешь. А теперь позволь откланяться несчастному. –Вадим состроил скорбное выражение лица.

Отца Ани не много потешала эта сцена:

— Аня, я подожду тебя в машине.

Вадим будто ловя последние мгновения перед расставанием приблизился к Ане, и совсем неожиданно поцеловал ее:

— Я знаю, что ты сейчас скажешь, но мне было приятно. До встречи, леди. — он открыл дверцу машины. И потом еще стоял во дворе, провожая уезжающую «Волгу» взглядом.

Ане стало не ловко от такой ситуации, да еще папа все видел. А он сидел и улыбался:

— У тебя уже актеры в поклонниках ходят!

— Папа…

— Ну что папа, все нормально, веселись девочка моя пока молодая, — задумчиво произнес он.

«Да уж веселые выдались выходные» -ложась спать подметила Аня. Она как ребенок обняла плюшевого белого мишку и сладко заснула. Сон ее был легким и приятным, поэтому утро показалось бодрым и радостным.

Аня потянулась как кошечка и спрыгнула с постели. Пора было собираться. Она сияющая как солнышко выпорхнула из подъезда. И нос к носу встретилась со Славой.

— Слава, как я по тебе соскучилась! — она приобняла своего друга. –Ты представить себе не можешь, кто к нам приезжал и уже уехал!

— Неуловимая личность какая-то.

— Марго!

— Как она здесь оказалась?

— Натурально приехала на поезде со своим театральным коллективом. — И Аня, весело болтая поведала события воскресных дней.

Слава, казалось, расстроился не много:

— Что ж она меня не пригласила на спектакль?

— Она звонила тебе несколько раз, но ты не подходил к телефону.

— Да, точно, меня не было дома.

— Вот видишь, сам виноват. «У тебя надеюсь ничего не случилось?» — уже чуть тревожно спросила Аня.

— Не беспокойся, встретилась очередная красивая деваха, занимался ею.

— Ну и как крепость не устояла?

— А ты сомневаешься?

— Нет — Ане стала не много грустно. Но она быстро справилась, тряхнула своими красивыми светлыми кудрями, как будто стряхивая печаль.

«Лучше общаться, как в дни первого их знакомства, и все будет хорошо» — решила про себя Аня.

Сегодня предстояла сложная контрольная по математике, Аня готовилась к ней, но все равно страшновато было.

— У тебя изменилось настроение, ты волнуешься.

— Да, Слава, контрольная по математике уж очень сложная.

— О, только и всего. Не переживай. Если что-то не сможешь решить, то я подскажу.

— Как же ты поможешь мне, если мы пишем контрольные по одному, в отдельном кабинете?

— А ты меня представишь в своем воображении и мысленно условия задачи передашь.

Аня еще ни разу такого не делала, но почему не попробовать, в конце концов это что-то новенькое.

— Я вот думаю, зачем красивым девушкам изучать сложные математические формулы?

Дочь гипнотизера

Журнал«Знамя»3,


Дмитрий Рагозин

Окончание. Начало — “Знамя”, , № 2.

25

“Прачечная”. “Банк”. “Булочная”. “Рыболов-спортсмен”. “Ткани”. “Оптика”. “Парикмахерская”. “Ремонт”. “Ломбард”. “Обувь”. “Приемная”.

Хромов, как и ожидалось, выбрал “Оптику”.

“Нет, заказанные очки еще не поступили, приходите через пару дней”.

Невозмутимый голос.

“Пока вы исполняете заказ, у моей жены зрение станет еще слабее”

Девушка равнодушно пожала плечами. Мне-то что? Белая накрахмаленная шапочка на волосах и белый халат делали ее на редкость привлекательной. Еще одна западня. Надо будет в следующий раз, “через пару дней”, спросить, как ее зовут и где она живет. Зачем? Для сведения. Я уже, слава Хроносу, в том возрасте, когда не стыдно нарваться на грубость. Можно тебя потрогать? Здесь да, а тут — нет. Божественно! Я же сказала, тут нельзя. Почему? Никаких почему!

Кроме прозрачно-блестящей чешуи очков по стенам, в магазине было выставлено на продажу множество биноклей, подзорных труб, микроскопов, всякого рода громоздких оптических приборов, хитроумно использующих зеркала и линзы. Скучающая за прилавком девушка представала фокусом путешествующих по зеркальным лабиринтам отражений. Ее существование целиком зависит от угла зрения наблюдателя. Приблизишься на шаг, и прекрасное видение исчезнет, рассеется.

Хромов вышел из магазина, солнце ослепило его. На минуту стал Гомером, перед внутренним взором пронеслась, разбрасывая стрелы, колесница, проплыла галера, взрывая винно-красное море. Мир вернулся, но не таким, каким его помнил Хромов. Прохожие шли сквозь стену. Человек с маленькой сигаретой, читавший афишу, на самом деле находился за сотни километров отсюда, в другом городе, в другой стране. Голая девушка в комнате с приспущенными жалюзи закрывала лицо руками. Желто-зеленый мяч летел вверх, вверх и терялся в небе. Солнце блестело, как нож, дома крошились, точно куски пирога. Белые облака проплывали в синих окнах. Песок искрился, поглощая тень. Лупа. Бумага не терпит, горит по краю голубым дымком. Воображение распалилось, куда ни кинь.

Солнце — пасть.

Грустные, озабоченные мысли тянулись одна за другой. Он был похож на мишень, продырявленную пулями, из которых ни одна не попала в центр. Кто стрелял — Бог, случайный прохожий, красотка? Ни до книги, увы, ни до чего. Память вообще отсутствует. Одно желание, не быть, оставаясь при жизни. Считать день за два. Салат из креветок. Пустая комната. Действие, противодействие. И вот еще одна грустная мысль: времени уже нет. Старомодный бюстгальтер. Смертельная опасность быть неправильно понятым. Золотой век. За подписью Георгинов.

Он вспомнил сон, давеча приснившийся жене. Она идет по складу между полок, заваленных старой пыльной мебелью. Прямо перед ней, загораживая проход, лежит девушка, лицом вниз. “У нее нет сил, ей лень” — думает Роза. Девушка заводит руку и вытаскивает из себя фигурку пожарного. Занавес. Истолковать нетрудно. Склад дает складку, откуда рукой подать до Лейбница, расщепив которого, получаем Leib, немецкое тело, лежащее ниц. Дальше, само собой разумеется, фаллическая Ницца, которая “подняться хочет и не может”, Тютчев, Silentium, Силен, то есть сила плюс лень, и упомянутые Платоном в “Пире” терракотовые силены, из половинок, для хранения изваяний богов. Пир, греческое pur, огонь, вот тебе и пожарный в каске. Так истолкованный, сон, кажется, ничего не предвещал, ни плохого, ни хорошего. Ну сгорит дом Агапова, кому от этого станет хуже?

Поддавшись отмычке сна, Хромов зашел к Агапову, поднялся по лестнице на веранду, но хозяина не было дома. Шелестела на сквозняке бамбуковая штора. На столе, как обычно, лежал какой-то хлам. Старая тряпичная кукла, бутылка Еще один, новый бог, не иначе. Хромов вытряхнул из бутылки свернутую бумажку. Стихи!

Что ж, недурно, недурно, особенно повторяющиеся вз-вз-вз. Он достал блокнот и быстро переписал стихи. Теперь, если Агапов предложит их купить, он сможет отказаться, широко улыбаясь, мол, извини, приятель, в другой раз

Хромов дошел до пляжа, взглянул через проволочную сетку на розовое месиво и повернул назад. Раздеваться, одеваться, нет, не сегодня, не сейчас.

Сел с кружкой пива под сень акации.

Оптический прицел.

Розин отец, мэр города, был убит в тот момент, когда выходил из автомобиля. Позже на крыше одного из домов обнаружили винтовку с оптическим прицелом. Убийцу так и не нашли. Долгое время, говорила Роза, я в каждом человеке видела того, кто мог быть убийцей моего отца. Он имел достаточно врагов. Не потому, что отличался особой честностью, не хочу лицемерить, просто в маленьком приморском городке не так много возможностей для удовлетворения амбиций. Говорили, что тут замешаны директор винного завода и его жена, о связи которой с отцом судачил весь город. Но директор и сам был скоро убит

Роза уже давно просила Хромова сходить посмотреть на дом, в котором она родилась и где на стене ее детской сохранилась, она была уверена, тень ее ангела-хранителя. Хромов обещал, но откладывал со дня на день. Его воспоминаний совершенно чужой для него дом никак не затрагивал, но неизвестность того, что ждет его в этом, до мелочей описанном Розой доме, останавливала на полпути. В конце концов, он приехал сюда отдыхать, а не ходить по памятным местам своей супруги. Ее жизнь со всеми ее потрохами еще не стала, к счастью, его жизнью и, надеялся он, не станет до тех пор, пока он пишет книгу, название которой находилось где-то между “Ужин в раю” и “Адская почта”. С другой стороны Да, что с другой стороны? Куда бы Хромов ни шел, в какие бы авантюры ни пускался, он всего лишь разматывал “нить Ариадны”. В роли Ариадны с переменным успехом выступала одиноко неподвижная жена.

Расплатившись, он покинул тень акации и направился по адресу, который уже успел выучить наизусть. Пришлось порядочно поплутать. Отсутствие карты, невежество отдыхающих, скрытность и уклончивость аборигенов. Пересеченная местность, записал Хромов. Ты знаешь край. Биссектриса — “надвое рассекающая”. Когда идешь по указанному адресу, город превращается в кладбище. Она знает, чего хочет, он хочет того, что она знает.

Непрерывность сна и бодрствования, жизни и смерти. То, к чему мы, литераторы, стремимся и что нам не по зубам. Проще впасть в детство, пролепетать дай!, чем, уступая гнетущему соблазну, писать направо и налево. Маневры бессознательного. Только богам позволено производить все из ничего. Нам, смертным, не дано начать с начала. Мы стоим в конце пути и движемся вспять. Так искатель приключений находит сестру брата жены сына матери отца дочь. Есть вещи, мой друг Вергилий, которые невозможно игнорировать безнаказанно. Например, волосы, шкафы, ножницы, шляпы. Рано или поздно приходит раскаяние и понимание того, что лучшее упущено, забыто. И это еще полбеды. Впереди — худшее, вот что наводит на размышления. Душа неуклонно вырождается в тело, которое, в отличие от неприступной души, отверсто вверху и снизу. Поверить в себя не хватает времени. Слова не подают признаков жизни. Слова-исключения. Слова-оборотни. Сказанное подблюдно днем, при солнечном свете, ночью рыщет по темным закоулкам и насилует припозднившихся дев. Одна из них уже повторяется! Ветер вытерт, торт стерт. Трут прут. Не угодно ли прокатиться? Да, да, многое из того, чем он был недоволен, не стоило выеденного яйца. Вычеркнуть — и точка. Ведь когда происходит нечто непредвиденное, достаточно внушить себе, что ничего непредвиденного не происходит. Глядишь, и портрет уже не портрет, а даже наоборот — пейзаж.

26

Сапфира, конечно, слукавила, когда сказала своему подпольному любовнику, что понятия не имеет, кто такой Хромов. Каждое утро, прячась в темноте, за узким прилавком буфета, она не спускала с него глаз. Но Хромов интересовал ее не как известный писатель, не как видный мужчина, он интересовал ее исключительно как супруг женщины, которая, приехав на юг, к морю, не ступала шагу из номера, погруженная в течение всего дня в глубокий сон. Эта странная женщина с первых дней своего пребывания в гостинице внушала Сапфире суеверный ужас. Она никак не могла решить, хотела бы она быть такой или нет. Хромов уходил из буфета последним. Сапфира уносила грязную посуду в кухню, вытирала столы, убирала продукты, пересчитывала полученные деньги. Закончив работу, садилась у окна и смотрела на двор, по которому бегали куры и ходил павлин с длинным, как сухие еловые ветви, хвостом. Это были ее самые счастливые минуты, самые счастливые переживания. Впереди — долгий, бесконечно долгий день. И она знала, стоит выйти из буфета, как скучающий на страже отец немедленно даст ей какое-нибудь поручение.

“Бери ведро, швабру и бегом в двести первый!”

Поднявшись по лестнице и пройдя в конец коридора, она робко постучала. Прошло несколько минут тишины. Дверь медленно открылась.

“Входи!” — рявкнуло из глубины комнаты.

Невысокий, загорелый старик в перламутровом халате стоял у окна, потирая ладони, сплетая пальцы. Посреди комнаты на полу красная клякса оскалилась стеклянными осколками. Старик молчал, сухой насмешкой оценивая ее испуг.

“Осторожно, не обрежься”

Пока она убиралась, он стоял у окна, перелистывая какую-то книгу, потом сел в кресло и, когда она, закончив, выжав тряпку в ведро и подхватив швабру, уже собралась уходить, спросил, удерживая вопросом:

“Как тебя зовут?”

Полы халата разошлись, обнаружив худые волосатые ноги с острыми голыми коленями.

“Сапфира”.

“Сколько тебе лет?”

Насмешливый взгляд проникал в нее, как рука в мягкую нитяную перчатку, шевелил пальцами, проверяя, не разошелся ли где шов

“Двадцать два”.

“Скучно здесь?”

“Да”.

В голове как будто звенел колокольчик, щебетала стая птиц, настраивала струны и луженые глотки оркестровая яма.

“А на море купаться ходишь?”

“Нет”.

Шла сквозь заросли вьюнков и лиан, сквозь золотой дождь, через занавес, перелагалась со страницы на страницу.

“Любишь виноград?”

Жесткий голос, как удары ножа по деревянной доске.

“Нет”.

Потонула, отражаясь.

“А что любишь?”

Сказал, точно раздавил пальцем клопа.

“Яблоки, груши, сливы”.

Повисла в ветвях.

“Что-нибудь читаешь?”

Вдел черную нитку в толстую скорняжную иглу.

“Нет”.

Опала, пала.

“В кино бываешь?”

Прошил, стянул.

“Иногда”.

Поманил пальцем:

“Подойди ко мне, Сапфира!”

Она подошла.

“Садись!”

Он указал на свои колени. Сапфира села. Хотела опустить веки и не могла. Даже когда его рука оказалась у нее между ног, она продолжала смотреть в эти ничего не выражающие глаза.

“Невинна?”

“Нет”

Старик поморщился и отдернул руку. Взгляд потух, точно догоревшая до конца соломинка.

“Иди!” — сказал он, грустно обнюхивая пальцы.

Сапфира вскочила и, подхватив ведро, швабру, выбежала из номера.

27

Мало кто догадывался, что Успенский поклоняется не плаксивой, неряшливой Клио, а строгой, церемонной музе ревности. Он держал у себя в кабинете, под ворохами бумаг, ее подлинное изображение, которое посторонний принял бы за рисунок, намалеванный детской рукой, и был уверен, что к ней обращено своим сложенным из камней оком отрытое в горах древнее святилище. Даже ненадолго покидая Аврору, на час, на два теряя ее из виду, он испытывал жесточайшие муки воображения. Давеча, оставив жену с Хромовым, едва выйдя за калитку, он уже воображал, как она отдается известному литератору. Нет, слишком легко ему досталась эта необыкновенная женщина! Сколько бы ни прошло времени с тех пор, как она согласилась выйти за него замуж, он не верил в свое счастье. Не могла же она ограничить свои безмерные потребности его кротким, сидячим благоговением! Конный контур. Прощение, прощание. Подпол. Жизненный опыт. Матрос, опоздавший на свой корабль В ожидании библиотекаря, скрывшегося в хранилище, Успенский привычно пускал жену по кругу своих знакомых, не забывая, что ведь могут быть еще и незнакомые, какие-нибудь вьющиеся над пахучей прорехой неизвестные иксы и игреки. Но самым страшным ему казалось выдать предмет своего поклонения. Богиня ревности, он читал в манускриптах, не терпела огласки. Как бы ни было больно, нельзя обнаруживать подозрений.

Ревнивец смотрит на мир с иронией. Слишком велика, утверждал Хромов, разница между тем, что его гнетет и подгоняет, и той бескрайней плоскостью, по которой он вынужден перемещаться. Едет ли он на велосипеде, листает ли старые пожелтевшие газеты, разговаривает ли с приятелем, ему все позволено, он — полновластный владыка своих кошмариков, кошмаров и кошмарищ.

Пока Успенский дошел до библиотеки, он несколько раз становился трупом в прямом смысле этого тупого слова и вновь оживал — уже в переносном смысле. Неужели это тот самый город, над историей которого он ломает голову? Не город, а какое-то бестолковое мероприятие: загаженный пляж, дырявые кабинки для переодеваний, исписанные изнутри стихами, оголтелый базар, рестораны, виллы, лотки с сувенирами, эксплуатирующими любовь курортников к завуалированной пошлости, да и сами курортники обоего пола, призрачные бродяги, литераторы-тугодумы, проточные проститутки, чистоплотные официантки, мошенники, уголовники

Больше всего ему сейчас хотелось посмотреть на себя в зеркало. Он был уверен, что не узнал бы своего лица. Но откуда, скажите на милость, в библиотеке зеркало? Книги не переносят отражения. Если бы было хоть окно в стене, выходящее на море! Но и окна нет. Стена, закрашенная бело-серой краской, свет от неоновой лампы. Еще немного, и я попрошусь назад — в сон, подумал Успенский.

Библиотекарь вынес тяжелую подшивку в грубом картонном переплете.

“Спасибо”.

Успенский сел за стол. Положив перед собой подшивку, он некоторое время не решался ее раскрыть. Надо соблюдать предельную осмотрительность, даже когда имеешь дело со старыми газетами. Новость — всегда новость, даже напрочь позабытая или задвинутая в дальний угол. Листая старые газеты в поисках лейтмотивов для своего монументального труда, перебирая легкий тлен, передовицы и подвалы, затертые фотографии, он вновь и вновь убеждался, что это “вновь и вновь” истории, доступное всем и каждому ожидание, не имеет сроков давности. Накануне, любопытствуя, он нашел в старых газетах статьи, посвященные гастролям гипнотизера. Всего три заметки. Одна коротко извещала о том, что прославленный гипнотизер изъявил согласие показать в городе последние достижения науки внушения. Вторая сатирически описывала продемонстрированные “фокусы” и агрессивную реакцию разочарованной публики. Наш город, не без ухмылки замечал корреспондент, оказался не подготовлен к дешевым трюкам и пахнущему нафталином реквизиту. Третья статья появилась через неделю. За это время в городе произошло чрезвычайное событие — был убит мэр. В статье сообщалось, что гипнотизера подвергли допросу в связи с расследованием убийства. По сведениям газеты, он смог представить исчерпывающие доказательства своей непричастности.

Потребовалось время, чтобы оценить значение находки. Ночью, ворочаясь в ревнивой бессоннице, Успенский понял, что статьи о гипнотизере надо читать между строк, между, между, между двух стульев, между нами девочками, между ног, между собакой и волком. Это жуткое “между” окончательно его разбудило. Первая мысль была — Аврора. Вторая — второй мысли не было, ибо первая вместила в себя все, что можно помыслить. Мысль была — завтра же вновь зайти в библиотеку, взять подшивку, найти статьи о гастролях гипнотизера и проштудировать их вдоль и поперек, придираясь к каждому слову, к каждой запятой. Поискать, нет ли опечаток Этого требовал бессонный труд его жизни, этого требовала история, этого требовали жена, дети — мальчик и девочка

Он поднял глаза и тотчас встретился взглядом с библиотекарем. Оба вздрогнули. Оба сразу же испуганно опустили глаза. Библиотекарь еще ниже пригнул лысый череп к тетрадке, точно внюхиваясь в написанные фразы, и быстро застрочил, виляя карандашом, для большей убедительности высунув острый кончик сизого языка. Успенский распахнул подшивку газет и зашелестел ветхими страницами, нашаривая нужные номера. Вот сообщение о вытянутом сетями бронзовом тритоне (“Ценная находка”), вот фельетон о новых пляжных модах (“Спереди — пышным букетом, сзади — заподлицо”), вот фото мэра и интервью (“Мы этого так не оставим!”), реклама солнцезащитных очков, погода.

Он пролистнул страницу и замер, нервно облизнувшись.

На месте статьи о гипнотизере зияло аккуратно вырезанное бритвой окошко.

Успенский хотел встать, швырнуть газеты на пол, завопить, что-нибудь не вполне подходящее: “На помощь!”, “Спасайся кто может!”, — но остался сидеть, глядя сквозь окошко на фотографию нового корпуса санатория (“Строители не подкачали”).

Торопливо перебирая пальцами, он ринулся к следующим номерам.

Три статьи — три окошка.

Самое время обратиться верноподданнически к богине ревности, авось — поможет. Выведет из тупика, даст взаймы, приголубит. Она еще ни разу его не подводила в ситуациях, когда, казалось, уже не на что было надеяться. Она брала его перстами за знак вопроса и вела, вела

Аврора Авророй, но кому могли понадобиться эти давно позабытые, потерявшие какую-либо связь с настоящим, незаметные заметки? Вероятно, злоумышленника, проникшего в книгохранилище и поработавшего бритвой, тревожило не то, что написано, а сам факт упоминания гипнотизера на страницах газет. Ведь, по сути, это было единственным свидетельством того, что нынешний визит гипнотизера не был первым. Теперь попробуй докажи! Только когда свидетельство было утрачено, Успенский ясно осознал, что без гипнотизера, без представления, которое, увы, не наделало толков, история, какой он ее себе представлял, не имела смысла, превращалась в набор ничем не подкрепленных фактов. Конечно, он помнил общее содержание статей, но воспроизвести их текст дословно было ему не по силам. А ведь суть-то как раз не в содержании, а в словах! Он потерял звено, которое, благодаря потере, приобрело необыкновенную важность. Без гипнотизера вся историческая концепция, которой Успенский отдал лучшие, счастливейшие дни, освященные близостью Авроры и богини ревности, шла в тартарары, как граната, из которой выдернули чеку. С прошлым покончено, будущего не будет. Узор из уз и роз распался на отдельно узы и отдельно розы. Фабрика мягких игрушек перешла на выпуск аппаратов искусственного дыхания. Чего ждать — неизвестно. Зеркало Почему, черт возьми, здесь нет зеркала?

Успенский захлопнул подшивку и отнес ее библиотекарю.

“Уже? Быстро вы управились! Нашли все, что нужно?”

Библиотекарь прикрыл рукой тетрадку.

Сколько лет они знают друг друга, а разговаривают как чужие.

“Да-да, спасибо”

Выйдя на солнце, Успенский остановился в нерешительности.

Он сказал Авроре, что поработает в библиотеке, потом зайдет за Настей в студию лепки, так что дома будет не раньше, чем через два часа. Даже если она сейчас одна, его досрочное возвращение может быть воспринято как глупая выходка ревнивого мужа. А если в эту самую минуту какой-нибудь Тропинин, какой-нибудь Агапов привязывает ее к кровати, чтобы выжать из минимума максимум, тем более его внезапное появление неуместно. Меньше всего он хотел катастрофы, пусть все идет и дальше так, как шло, пусть будет семья, когда нет истории

28

Прежде чем поставить на место книги, которые возвращал Хромов, библиотекарь Грибов внимательно их просматривал, выискивая оставленные Розой следы. Линии, отчеркнутые ногтем. Карандашные галочки, кружки и стрелки. Длинный прозрачный волос. Все, что было отмечено, он тщательно переносил в толстую тетрадь. В некоторых книгах, как, например, в “Истории глаза”, это было всего лишь одно слово, а в других — в “Игитуре”, в “Что такое искусство?” — отчеркнуты целые страницы. Иногда (“Тяга радуги”, “Сатирикон”, “Анна Каренина”, “Жизнь доктора Джонсона”, “Робинзон Крузо”) выделенные слова, переходя со страницы на страницу, выстраивались в отдельный рассказ Библиотекарь Грибов был уверен, что все эти вивисекции текста обращены к нему лично. Уверенность появилась не сразу, но крепла день ото дня с каждой новой книгой, которую приносил Хромов — ничего не подозревающий связной. Кому еще могли быть предназначены эти строки, подчеркнутые дважды: “Спокойна пучина моей хляби; кто бы угадал, что она таит забавных чудищ! Бестрепетна моя пучина; но она блестит от плавающих загадок и хохотов”. Или обведенное: “В чутье собаки, направленном на ссаки, может быть мир, равный книгопечатанию, прогрессу и tutti quanti”. Или еще, отсеченное ногтем: “Всякое органическое тело живого существа есть своего рода божественная машина или естественный автомат, который бесконечно превосходит все автоматы искусственные, ибо машина, сооруженная искусством человека, не есть машина в каждой своей части”. И наконец: “Алексей Иваныч встал и тотчас исчез”. Просматривая свои записи, он убеждался, что ни одна книга до сих пор не поведала ему так много о вещах, о женщине, о нем самом. Книга обращена ко всем и ни к кому, а эта клинопись на полях предназначена для него, понятна только ему одному. Наивный Хромов! Пока он сочиняет свои худосочные, передвигающиеся на протезах истории, у него под носом происходит то, чем не может похвастаться ни один роман: воссоединение. Это такая же разница, что между сном придуманным и настоящим. В настоящем — не отличить придуманного настоящего от настоящего придуманного

Грибов посмотрел на часы. Пора закрываться. Сунул тетрадь в портфель. Отнес подшивку газет, с которой работал Успенский, в самые дальние, самые темные, самые пыльные закрома, где им и место. Погасил свет. Повесил на обитую железом дверь замок.

В кирпично-красных сумерках казалось, что все люди одеты в черное. С моря шел запах, который обычно не решаются сравнивать с запахом бойни. Вдоль набережной зажгли фонари. Из ресторанов доносилась визгливая музыка. Дети кричали, гоняясь друг за другом в толпе гуляющих. Грибов купил на ужин банку трески в масле и батон хлеба.

На его глазах захолустный приморский городок с пустынными пляжами и шелестом сушащейся на солнце рыбы превратился в процветающий город-притон, а местные жители разделились на хищных бандитов и раболепную челядь заезжих отдыхающих. Иногда ему казалось, что библиотека, которой он заведовал, стала частью, если не средоточием криминального мира. В дальние темные углы, на верхние пыльные полки отступили сборники стихов для чтецов-декламаторов, логико-математические трактаты, путеводители, вперед лезли, нагло пестрея глянцевыми обложками, статистические справочники, словари блатного жаргона, фотоальбомы, женские романы. Конечно, никто не навязывал ему, как расставлять книги, это целиком лежало на его совести: попытка угнаться за временем, увы, он вынужден был признать, попытка, обреченная на неудачу, ибо сам он с первых, бессознательных лет своей жизни был обречен жить вне времени. Сколько он себя помнил, все его сторонились и вспоминали о его существовании только тогда, когда от него что-нибудь было нужно. Стоило ему задуматься, и он оставался один. С криком: “Тебе водить!” дети разбегались и прятались. Лицом к стене он считал до десяти, но как бы долго потом ни ходил по двору и соседним улицам, заглядывая под кусты, в железные бочки, за старые заборы, никого не было. Никого и не могло быть, поскольку все уже давно сидели по своим домам, кто за обеденным столом капризно хлебал суп, кто учил уроки, забравшись с ногами на тахту, кто играл со старшей сестрой в доктора. Туча закрыла небо. Сильный ветер трепал розы, настурции Посыпал дождь. Ваня Грибов стоял один посреди двора, все еще надеясь, что кто-нибудь вспомнит о нем, уведет в теплое и сухое место, напоит горячим чаем с лимоном. Когда мать, работавшая в ресторане посудомойкой, в сумерках проходила мимо, она и не подозревала, что неподвижный столбик посреди двора — ее сын. В школе руки липли к парте. Учительница сидела за столом, широко расставив забинтованные ноги. Директор шел по коридору, неся в вытянутой руке ощипанную курицу. Девочки хихикали. Был у них в классе ученик, которого дружно не любили и прозвали за маленький рост и вечно недовольную сальную физиономию Клопом. Сейчас большой человек, без пяти минут хозяин города, толстый, самоуверенный, ни в чем не терпящий себе отказа. А тогда это было жалкое, тупое существо, казалось, природой созданное для насмешек и унижений. Однажды Ваня, сжалившись, подошел к Клопу на перемене и предложил свой бутерброд. Клоп сжевал его молча, недовольно морщась, потом развернулся и ушел, даже не поблагодарив. Если даже этот изгой не хотел иметь с ним ничего общего, оставалось смириться и не рыпаться. Ваня Грибов, голодный, поплелся домой, отшвыривая ногами мелкие камушки Прошло тридцать лет, все вокруг поменялось неузнаваемо, умерла мать, уехал отец, только он был все тем же Ваней Грибовым и так же, как тридцать лет назад, возвращался домой усталый, никому не нужный, те же пустые слова, те же чужие мысли

Он остановился. Шел домой, а оказался, неожиданно для себя самого, возле гостиницы “Невод”. В сепии сумерек янтарно светился стеклянный вход с горстью пепельных мотыльков. Узкий портик поддерживали две колонны телесного цвета, оплетенные лиловыми жилами. С улицы можно было разглядеть черные и белые плитки пола, закругленный угол конторки, лампу в зеленом колпаке. Захотелось войти, подняться по лестнице, прокрасться по коридору, постучать и, услышав ее сонный голос: “Кто там?”, отворить дверь Но что он скажет портье? Конечно, можно было бы придумать какой-нибудь предлог, что-нибудь соврать. Посылка, в собственные руки. Давний знакомый, только что приехал Нет, невозможно. Ему было так же трудно войти, как художнику — в свою картину. Проще тенью раствориться в темноте, напитанной кровью.

Этим летом, когда Успенский, просматривая каталог, сказал ему, что высокий, еще не успевший загореть курортник, только что записавшийся в библиотеку и взявший “Сагу о Греттире”, муж Розы, известный писатель Хромов, Грибов спросил:

“Что еще за Роза?”

И тотчас вспомнил прелестную тонкую девочку в черном платье. Две дамы с густо накрашенными траурными лицами крепко держали ее под руки, как будто она хотела убежать. Ну конечно, как он мог позабыть! Вместе учились, вместе играли Кажется, у него с ней даже что-то было. Или только кажется? Во всяком случае с его стороны что-то было, не могло не быть Разве он не вправе немного подделать прошлое, без грубого вмешательства низких чувств, без исступления, ласково, аккуратно? Прошлое, которое известно ему одному, касается его одного. Он сам может решать, что истинно, что ложно, когда нет свидетеля и никто не изобличит его в мелких безобидных подтасовках. Никто, кроме нее. Но она — с ним заодно. Соучастница, совиновница. Грибов достал из шкафа старые школьные фотокарточки и долго перебирал, сидя на полу. Только одна показалась ему подходящей, и то потому, что он не помнил, при каких обстоятельствах она была снята. На фото рядом с ним стояла девочка, глядя куда-то в сторону. Он решил, что это она. Кто же еще? Другой и представить невозможно. Любая другая на ее месте была бы Розой Разве не достаточно у него доказательств? Никаким органам внутренних дел не придраться! Как опытный преступник, он оставлял следы, ведущие от жертвы к новой жертве. Так вернее. На мгновение показалось, что перед глазами проплыл, колышась радужным блеском, мыльный пузырь. Показалось.

Как-то раз он разговорился с Хромовым, и тот охотно признался, что берет книги не для себя, а для своей супруги. Едва Хромов ушел, Грибов набросился на оставленную книгу, припахивающую лекарствами, и, как оказалось, не напрасно. В одном месте слово “подспудно” смазал отпечаток пальца, в другом был подогнут уголок страницы. Теперь уже Грибов не пропускал ни одной книги, побывавшей в объятиях Розы, без дотошного досмотра. Его усилия вознаграждались с лихвой. Он заметил, что и она входит во вкус, и если поначалу ему доставало больших трудов найти где-нибудь робкую галочку, то вскоре книги стали возвращаться беззастенчиво испещренные вдоль и поперек рукописными знаками. К кому еще могли быть обращены эти знаки, если не к нему, к нему одному?.. Она не говорила прямо, но он понял между строк, что Хромов держит ее взаперти, не пуская из номера и не позволяя никому с ней видеться. И только ему, человеку с темным, непроясненным прошлым, под силу выпустить ее на волю, дать вторую жизнь

Грибов постоял перед гостиницей, глядя на окна. Вдруг одно из окон на втором этаже осветилось. Ему почудилось, что дрогнула занавеска, пробежала тень.

“Проснулась”

Он почему-то сразу решил, что там — она. Ему стало стыдно, как будто увидеть ее означало бы потерять на нее всякое право. А то, что у него есть на нее право, Грибов не сомневался.

29

Хромов приоткрыл дверь:

“Есть кто-нибудь?”

Тишина ответила, что никого нет.

Хромов решительно прошел через темную прихожую в зал, затканный последними, самыми цепкими лучами заходящего солнца.

На столе половина дыни, нож. Темные картины по стенам, какие обычно находят на мусорной свалке, а потом, подновив, приписывают знаменитым в прошлом живописцам. Буфет. Желтый диван с черной кожаной подушкой. На полу пепельница с окурком. Стулья у стены. Отсутствие хозяев ничего не прибавило к этим посредственным вещам. Как стояли, так и стоят.

Согнав захмелевшую муху, Хромов взял в руки дыню, поднес к носу, вдохнул сладкий, густой аромат, прогладил снизу жесткую шершавую корку, дотронулся пальцем до мягкой, осклизлой сердцевины Вдруг ему пришла мысль, что лежащая у всех на виду дыня — бог Авроры, и эта мысль не показалась ему невероятной, глупой, напротив, очень даже возможно. Он положил дыню на стол и взглянул на нее со стороны. Да-да, никаких сомнений. Абсолют. Истина в последней инстанции. Трансцендентальное означающее. Реальность.

Присевшая на складку кисейной занавески муха нетерпеливо ждала, когда Хромов закончит свои изыскания.

Дождалась. Хромов вышел налево в узкий коридор, проходящий через весь дом.

Продуманной стратегии не было. Он шел по наитию, как импровизатор, хлещущий длинными холеными пальцами по смачным клавишам: все равно им не услышать музыки, раздирающей его холодную душу!

Заглянул в комнату Авроры (супруги спали раздельно). Неприбранная кровать, допотопное зеркало На спинке стула серые чулки. А где желтые перчатки? Нет, оставим до следующего раза. Сейчас не так много времени.

Комната Насти. Куклы, цветные карандаши.

Комната Саввы. Карта на стене, инструменты.

Хромов свернул направо в кабинет Успенского. Окно было открыто, и сдвинутая занавеска слегка волновалась. Со всех сторон, с книжных полок, со стола, из углов на вошедшего смотрели звери и птицы. Чучела были старые, с проплешинами. Успенский перенес их к себе домой после того, как власти закрыли краеведческий музей, пожалев средств, которых не хватало даже на то, чтобы откупаться от бандитов. Конечно, Аврора была против. Но ее власть не распространялась на кабинет мужа, поскольку она сама запретила себе в него входить. Что я забыла в этой помойке? Действительно, если в кабинете и был порядок, то он существовал только на взгляд его обитателя.

Осматриваясь, Хромов вспомнил, как Успенский, усадив его в кресло, расхаживал, объясняя, почему в его историческом сочинении, претендующем на полноту, не нашлось места для него самого. Сказанные тогда слова, казалось, продолжают беззвучно висеть — витать над заваленным бумагами столом, уже не нуждаясь ни в слушающем, ни в говорящем.

“Жизнь автора, — спросил тогда Хромов, — разве не достойна того, чтобы войти в написанную им историю?”

“Да какая у меня жизнь! — замахал руками Успенский. — Я только летом и живу! Экскурсии, сны, гипнотизеры, вдохновение В сентябре все кончится. Начнутся будни: черная доска, мел, тряпка, тридцать идиотов, высасывающих из меня смысл и радость. Я, надо тебе сказать, человек добросовестный. Если уж взялся учить, то отдаюсь весь целиком, ничего не оставляя для себя. Время уходит на упражнения и домашние задания. И не только потому, что для меня это единственный способ прокормить семью. Что-то во мне нуждается в этом бездарном приложении сил. Семья — только предлог, чтобы отдавать себя всего, без остатка, тому, что в душе я ненавижу, от чего меня воротит История не дает мне покоя, не удовлетворяет. В ней нет содержания. Как будто переходишь из вагона в вагон, заглядываешь в купе, там — спят, там — режутся в карты, там — обгладывают курицу”

“А как же руины, боги?”

“Ну, это, — Успенский, грустно улыбаясь, пожал плечами, как будто сконфуженно, — это, так сказать, из другой оперы, об этом как-нибудь в другой раз”.

Он окинул взглядом пыльные, изъеденные молью чучела:

“Боги — из области искусства, техники, а я сейчас говорю о природе. Моей природе. Чем дольше живешь, тем отчетливее испытываешь на себе власть дождя, солнца, тумана, камней, пауков, растений. Мое тело уже наполовину то, что ползет ему на смену. Я уже забыл, что такое простые человеческие чувства. Если хочешь о богах, признаюсь, что еженощно молю богов, чтобы они взяли меня раньше времени, до того, как в эту клетку вселятся пернатые и четвероногие”.

“И как ты себе это представляешь?”

“А тут и представлять нечего. Вот я есть, и вот меня нет. Тебе когда-нибудь случалось включать и выключать лампочку?”

“А что будет с Авророй, с детьми, с этим домом, наконец? Надеешься, небось, забрать их с собой, мол, смерть — это всего лишь оборотная сторона жизни?”

“Да нет, думаю, как-нибудь справятся. А что до меня, тот, кого нет, можешь мне поверить, хочет только одного — отсутствовать, даже если отсутствие причиняет ему адские муки”.

“Есть, нет — все это какая-то детская игра, палочка-выручалочка, крестики-нолики. Думаю, я одновременно есть, и меня нет, одновременно. И так будет всегда”.

“Что ж, думать можно что угодно. Труднее поверить в придуманное, но и это возможно. Самое сложное — успокоиться на том, во что веришь, а успокоившись, жить так, как будто мир устроен в соответствии с твоими пожеланиями, по правилам: тут — ареопаг, там — невольничий рынок, здесь — гончарная мастерская, короче, концерт по заявкам трудящихся”.

“Но почему не допустить, что желание — и есть сила, которая возвела то, что мы принимаем за окружающий нас мир. Это почти очевидно”.

“Боюсь, ты ошибаешься. Мир не та книга, которую пишут, держась для вдохновения за половой орган. Мир — газета, где каждая статья написана впопыхах и которую, мельком пробежав глазами, используют, извиняюсь, по назначению. Здесь никого не заботит, что ты хочешь читать, тебя вынуждают хотеть то, что выгодно политической силе, готовой расплатиться с анонимным писакой живыми деньгами, добытыми преступным путем!”

“Да, да, я с тобой согласен”, — подхватил Хромов, мстительно припоминая сломанного Делюкса.

То, что я услышал от Успенского тогда, думал Хромов сейчас, могло бы сделать из него трагическую фигуру, если бы он не стоял посреди круга, который сам же очертил. Да, звери, да, насекомые, да, растения, но при чем здесь природа, когда перед тобой притихший класс, не выучивший урока? Он слышал, что Успенский был учителем не только строгим, но и жестоким. На его уроках стояла полнейшая тишина. Он требовал беспрекословной дисциплины. Никто не смел не то что шепнуть на ухо соседу, но и чихнуть. Любой посторонний звук вызывал у него вспышки ярости. Как я его понимаю, думал Хромов, копаясь в книгах, лежащих на столе, — имея за плечами такое лето

Сейчас, один, оглядывая стены, крапленные красными отсветами заката, он вдруг почувствовал, что в комнате что-то спрятано. Все, что его окружало, казалось, было предназначено для того, чтобы отвлечь внимание. Письменный стол с лампой, ящики, тяжело набитые газетными вырезками, блокнотами, огрызками карандашей, какой-то мусор, вековой хлам. Шкаф с папками. Картонные коробки с карточками. Горы бумаг, исписанных вдоль и поперек. Толстые книги с кончиками закладок. Большое чучело дрофы на деревянной подставке.

На столе среди мелко исписанных бумаг какие-то глиняные черепки. Счеты с потемневшими костяшками. Торчком фотография Авроры, по повороту головы, по пышным завоям прически и по смазанным ухищрениям ретуши наводящая на подозрения, что она была снята еще в прошлом веке и успела побывать в руках антиквара. Кожаная перчатка с налипшей оранжевой глиной. Баночка клея с намертво влипшей кисточкой. Старая пишущая машинка с отпечатками пальцев

“Ага!”

Потревожив ворох пожелтевших, пропыленных листов, Хромов вытянул слегка помятый тетрадный листок, изрисованный детскими каракулями. Где-то я уже видел Ну конечно, в саду санатория, на асфальтовой площадке, там, где сходятся три дорожки, рисунок мелом и кирпичом.

Не успел Хромов порадоваться находке, как взвизгнула калитка, послышались голоса Авроры (“Чур я первая!”) и Насти (“Папы еще нет!”).

Хромов, сунув листок в карман, выскользнул из кабинета, проскочил в конец коридора и через боковую дверь благополучно покинул дом. Небо еще было светлым, но в саду уже собиралась тьма. Стрекотала цикада. Где-то за забором шумно текла вода.

Хромов осторожно выглянул за угол.

Хлопнула дверь. Прямоугольники света легли на клумбы. Звякнули кольца задвигаемых занавесок. Хромов выжидал, прижавшись спиной к нагретой за день стене. Сердце успокоилось, дыхание стало ровным.

Обогнув дом, он поднялся на крыльцо, громко постучал и, не дожидаясь ответа, вошел внутрь.

Настя в вязаной безрукавке, в шароварах сидела на диване, обхватив тонкими руками кожаную подушку. Аврора круговым движением разрезала дыню. На ней было роскошное темно-малиновое вечернее платье.

“Хочешь?”

Хромов принял от нее заветренный полумесяц с бахромой плоских косточек.

“Мы были на представлении гипнотизера”

Положив нож, Аврора облизнула палец. Абрис глубокого декольте выдавливал грудь, подхваченную узким, жестким лифом, стягивающим талию над вольно расходящимся каскадом пурпурных складок.

“Понравилось?”

Хромов посмотрел на Настю, ожидая, что девочка включится в разговор. Но Настя продолжала задумчиво мять кулачком кожаную подушку. Пришлось довериться Авроре. По ее словам, зрителям было представлено не совсем то, что они ожидали увидеть.

“Они были разочарованы?”

“Разочарованы? Нет Скорее — встревожены, смущены”.

Начать с того, что всех поразил внешний вид гипнотизера. Он появился на сцене в рыжем парике. Верхнюю часть лица скрывала маска. Пиджак был накинут на майку не первой свежести, заправленную в полосатые подштанники. Первые минуты казалось, он сам не знает, зачем вышел на сцену, что его привело под свет прожекторов. Он расхаживал вокруг беспорядочно расставленных стульев, не глядя в зал

Аврора рассказывала, делая длинные паузы. Ее сильное, здоровое тело, крепко упакованное в пропотевший, подмятый от долгого сидения в зале темный пурпур, волновало Хромова так, что он едва сдерживал себя от непоправимой глупости.

Настя сидела с отсутствующим видом, ворсистая пустотелая былинка, хрупкая пипочка, ниточка, намотанная на мизинец, тонкое ситечко, сплошь — урон. Волосы двумя метелками загибались к щекам. Опущенные ресницы трепетали. Бесконечная вблизи смерти протяженность времени для поприща тела и исхода души. И учти — гипнотизер, этот заезжий фигляр, только первый и не самый страшный из тех, кто будет ластиться, дразнить, разнимать. Спроси у Сапфиры, уже проронившей слово “опять”. Им достались места в последнем ряду, пришлось весь вечер сидеть, пялясь в бинокль

“Оставь подушку в покое, — резко сказала Аврора дочери, — она и так уже расходится по швам, надо подшить”.

Конечно, стоя с надкушенным серпом дыни между девочкой и женщиной, Хромов уже был внутри литературы со всеми ее прелестями и изысканиями. Достаточно занести перо над бумагой, чтобы начать фразу, которая обессмертит не только руку, перо и бумагу, но и все то, что оказалось поблизости и, по правде говоря, в бессмертии не нуждается, даже наоборот, бежит как огня.

Какая узость! — готов был воскликнуть Хромов, но его восклицание не нашло бы отклика ни в девочке, ни в женщине. Поэтому он сосредоточился на полумесяце дыни, сделав из него своего рода минутный фетиш. А что? Чем не сладость! Если свидание назначено в другом месте, на другое время, остается, не дожидаясь и не сходя с места, звать на помощь сверхъестественные силы, и эти силы, кто бы мог подумать, съедобные, даже вкусные! Еще одна тема, еще одно упущение, призванное поддержать текст в его порочной чистоте и мнимом единстве.

Наконец, гипнотизер начал говорить, говорил долго, так долго, что смысл его речи затерялся, заглох, что-то о власти, о том, что все, живущие в этом городе, скоты и подонки, искру божию затаптывают тупые толпы, талант вызывает не зависть, а злобу, как можно жить артисту в таком кошмарном общежитии, надо бежать, бежать, иначе сам станешь подневольным участником этой круговерти спермы, крови и дерьма, да, он несколько раз повторил, как припев: дерьмо, дерьмо, у нас есть шанс выжить и здесь, в отбросах, питаясь падалью, но цена слишком высока, жить не по лжи значит лгать себе самому

Устав, гипнотизер присел на стул, тяжело дыша, и после довольно долгой паузы начал выкрикивать по именам зрителей, которые должны были выйти на сцену. Нас бог жребия миловал. Те же, чьи имена он называл, карабкались на сцену неохотно, но послушно, как будто то, что он знал их имена, отдавало их в его распоряжение. Всего вышло человек пять. “Перельмуттер! Перельмуттер!” — несколько раз выкрикнул гипнотизер. Поднялась какая-то женщина и сказала, что Исаак Давидович заболел и не пришел, передав свой билет свекрови. “К черту свекровь! — раздраженно сказал гипнотизер. — Будем начинать!” Само представление показалось Авроре довольно забавным, хотя ничего особенно оригинального она и не могла припомнить, обычные трюки: декламация стихов, пение хором, гимнастические упражнения, чтение мыслей на расстоянии

“Некоторые мысли были хоть куда, дай-ка вспомню”

“Вор должен сидеть в тюрьме, уходя, гасите свет, спички детям не игрушка”, — подсказала Настя.

В общем, все разошлись хоть и смущенные, но вполне удовлетворенные увиденным.

Хромов стряхнул прилипшие к ладони косточки на блюдо.

Удостоверившись, что мать ничего не перепутала, Настя бросила подушку и, позевывая, ушла к себе в комнату.

Пора откланяться (отклониться).

Провожая Хромова, Аврора прошла с ним до калитки, шурша обхватывающим ее платьем, поводя плечами так, чтобы подправить натуженную грудь, и Хромову почудилось, что достаточно ему задержаться, что-то сказать Но в ту же минуту перед мысленным взором мелькнул рисунок, найденный в кабинете Успенского, детские каракули, и Хромов понял, что ничего не выйдет, по крайней мере сегодня.

30

Вероятно, он допустил ошибку. Непростительную. Но ему пришлось допустить ошибку, иначе — страшно подумать!.. Пусть связь была номинальной, связь — была, и была столь же необходима им двоим, как и всем, стоящим на подступах к замочной скважине их спальни. Но чтобы избежать разрыва, сохранить связь, пришлось допустить ошибку — обещать, что он будет рассказывать обо всем, что с ним происходит, ничего не утаивая, смакуя самые подлые подробности, привирая только для того, чтобы оттенить истину.

“Иначе мне каждый день будет сниться одно и то же!”

Первое время выполнять опрометчивое обещание было невыносимо трудно. Страх, что придется признаваться в содеянном, обрекал на бездействие. Он не смел взглянуть нескромно на продавщицу, заворачивающую, ловко лавируя лентой, покупку. Он молчал, потому что нечего было сказать, но Роза подозревала, что он что-то скрывает. Прибегнув к выдумке, он был немедленно уличен во лжи. Последовала ссора, отбившая у него охоту выдавать желаемое за действительное, даже из самых благих побуждений. Надо было действовать. Признания оставались единственным способом сохранить с ней близость, поддерживать связь. Угождая ее ожиданиям, Хромов стал искать сентиментальных приключений. Делай, что хочешь, но только ничего не скрывай, таков был уговор.

Она хотела прощать. Она нуждалась в болезни, потому что болезнь давала право прощать. Искупая свою душную, тесную, телесную неволю, она предоставила ему свободу действия в мире, из которого была изгнана. Он стал ее доверенным лицом в мире двуликих двуногих. Он служил посредником между нею и ее пущенным в расход, невоплощенным отражением. Бродя по приморскому городу, изнывая на пляже, в ресторане, в саду, на пристани, он высматривал ту, которая могла составить ему пару на день, на два И уносил с собой мгновенные черты лица, летучие линии тела, запах и вкус. Поиски идеальной твари, предпочтительно с крыльями и без спасательного круга. Невинное, но падшее созданье. Шелк, щелка, кошелка. День и ночь.

Она хотела прощать, но если бы ему однажды вздумалось попросить прощения, она бы обиделась и охладела, превращаясь на его глазах в рептилию. Прощать было ее единоличным правом, ее нераздельным желанием. Она следила за каждым его шагом через оптику снов, но не для того чтобы уличать и отчитывать, а чтобы выспрашивать и прощать. Притязая на его вину, истинную или мнимую, внушая раскаяние, заставляя стыдиться своих желаний, одним словом — искушая, она могла быть уверена, что связь между ними крепка как никогда. Нуменальная — от латинского numen.

Изредка пускаясь в воспоминания, Хромов находил прообраз их нынешних отношений, которые трудно было назвать иначе, как взаимоотсутствие, в несостоявшемся свидании, которое произошло в самом начале их знакомства. В тот памятный день он ждал ее больше часа. Улица, вернее, узкий темный проулок, в устье которого он стоял, называлась Последняя. Еще когда они договаривались о встрече, Хромов подивился столь странному названию, но Роза сказала, что ничего странного нет, в каждом городе, да будет тебе известно, есть Последняя улица, и назначать свидание на ней считается хорошей приметой. Ему пришлось поверить ей на слово, и вот теперь он стоял, озираясь, среди высоких мрачных, неопрятных домов. Несмотря на данные Розой объяснения, он испытывал какой-то умственный озноб, точно и впрямь оказался на пороге, за которым кончался город, кончалась жизнь, а изредка проходящие мимо люди направлялись туда или возвращались оттуда. Он изучил наклеенные на стене объявления с бахромой телефонов: “Сдам комнату”, “Куплю подержанные зонтики, швейные машины, велосипеды”, “Уроки немецкого”, “Гадание на картах, приворот, лечение от бесплодия”, “Отдых в приятном обществе, недорого” Заглянув в окно первого этажа, увидел сквозь щель в шторах лысого старика, примеривающего старинное бальное платье с рюшами и бледно-зелеными ленточками на рукавах. Поглядывая на часы, теряясь в догадках, Хромов вспоминал прошедшие дни. Ничего, что могло объяснить ее отсутствие. За время знакомства они ни разу не поссорились, каждая встреча одаривала их новыми, вдохновенными испытаниями, они расставались, думая о том, когда увидятся вновь. Он был уверен в ней больше, чем в себе. Почему же она не пришла?

Ждать в условленном месте никогда не было Хромову в тягость. Даже в каком-нибудь казенном доме, в длинном коридоре, в приемной с грязными желтыми стенами и зарешеченными окнами, сидя на стуле, который при малейшем движении издавал такой истошный скрип, что все оборачивались, он ждал своей очереди терпеливо, осмысленно, без свойственного многим нервного напряжения, равномерно распределяя себя между миром внешним и миром внутренним. Исподтишка рассматривал дремлющую в дальнем углу оплывшую женщину в опавшем платье, вихрастого старичка с тростью, юношу, покачивающего головой, и одновременно сочинял сложную фразу, в которой абстрактный посыл медленно разворачивался в невероятнейшую метафору только для того, чтобы выжать слезу у изнемогающей в аллитерациях героини.

Но особенно Хромов любил ждать на улице, в каком-нибудь людном месте. Свидание давало ему право на то, что обычно не может себе позволить городской житель: стоять полчаса на одном месте и бесстыдно глазеть по сторонам. Расхаживать медленными кругами, вглядываясь в искаженные движением лица прохожих, читать вывески, рассматривать витрины. Потраченное время с лихвой окупалось влажным мотыльком поцелуя, воплотившим протяженность ожидания и все то, что успело приглянуться: волоокая девушка на костылях, с огненно накрашенными губами, человек в сером плаще, в шляпе, надвинутой на глаза, голоногая старуха в коротком рыжем пальто, роющаяся в мусорном баке, рекламный щит с грудью и пивной кружкой Влажно порхнувший поцелуй венчал вечность одиночества. Даже если свидание расстраивалось, он не был внакладе. Конечно, обидно ждать, зная заранее, что ждать нечего, что тебя — ничто не ждет, но отсюда не следует, что только то ожидание довлеет, которое одаривает мотыльком. Отнюдь. Ожидание ценно само по себе. Его не одолеть тоске, скуке, злости, раздражению, подступающим, когда стрелка часов совершает положенный круг. Так думал Хромов, с тоской, скукой, злостью и раздражением понимая, что свидание на этот раз не состоялось.

Вернувшись домой, он застал врасплох квартиру, уверенную, что он придет заполночь. Прикрыл дверцу шкафа, погасил свет в ванной, собрал разлетевшиеся по комнате исписанные листы, отнес в кухню нож, почему-то оказавшийся на диване, поднял опрокинутый стул, который раз убеждаясь, что всегда нужно приходить вовремя, ни раньше, ни позже, иначе рискуешь нарушить естественный ход вещей. Жаль, Роза этого не понимает. Но, может быть, естественный ход ей тошен? Во всяком случае, она делает все, чтобы сбить время с панталыку, спутать карты, как девочка из страшной сказки, которая, убегая, бросает расческу, зеркальце, пудреницу, перчатку, чтобы отвлечь ползущих по пятам омерзительных тварей.

Разобравшись с квартирой, Хромов сел за письменный стол. Обнаружил, что фразы, придуманные на ходу, распались и восстановить их уже невозможно. Но все-таки записал отдельные слова, которые сохранила капризная память, по опыту зная, что вряд ли когда придет случай ими воспользоваться.

Припасы. Желтый огонь. Жаба. Окно. Живопись. Пустота. Уроки. Палочка-выручалочка. Звон в ушах. Тень. Узкий воротник. Публика. Пространство мысли. Военно-морской флот. Горох об стену. Печаль. Жалоба. Череп. Больничный покой. Камера. Оптический обман. Луковица. Метод. Охват. Оснащение. Галеры. То, что раздирает текст. Испытания. Манжеты. Исчерпывающий ответ. Враги, не спящие по ночам. Другое солнце. Шаги в затворенном саду. Одалиска. Помощь от неизвестных друзей. Стена в человеческий рост. Любовь со второго взгляда. Карапузы жуют виноград. Нежность забвения. Помешанный на волосах. Билет на дневной сеанс. Племя. Экспедиция. Удар под дых. Корпускулы. Нападение на милицейский пункт в Вышнем Волочке. Арена. Вариации. Этот шрам останется на всю жизнь. Всего труднее себя найти в пустыне

Глядя в одну точку, как романтичный скупец, он перебирал свои богатства, дань нужды и порока. Жаль тратить то, что можно употребить тысячью разных способов.

В то время он корпел над рассказом “Тройной обмен”, в котором подробно описывал обмен трех квартир и отношения внутри трех семей. Детальнейше изображалась юридическая сторона обмена: составление договоров, заявлений, ходатайств, завещаний, выписок, доверенностей, регистрационных листов, налоговых деклараций, хождение по инстанциям и дача взяток, редко наличностью, чаще долевым участием в распоряжении недвижимостью, скрытыми дивидендами, отчислениями в благотворительные фонды или, например, покупкой картины, нарисованной трехлетней дочерью чиновника, отвечающего за выдачу справок о состоянии водопроводных сетей. Юридическая сторона квартирных обменов была ему совершенно незнакома, но он придумывал все сам, не прибегая к подсказкам справочников. Только тот мир достоин существования во времени, который возник из ничего, ex nihilo. Конечно, начать из ничего никогда не получается, всегда есть что-то, что уже есть. Даже Робинзон Крузо, выброшенный волной на необитаемый остров, для начала имел запасы в трюме чудом уцелевшего корабля. Разумеется, приступая к возделыванию вымысла, Хромов уже имел какой-то запас случайных сведений, но по мере продвижения работы, под натиском текста, его знания отступали, умалялись, теряли права, и в итоге, когда работа подходила к завершению, он мог утверждать, что рассказ возник из ничего, что до рассказа в мире не существовало ничего того, что он изобразил

Но в тот вечер он не смог написать ни строчки. Он взял с полки книгу и тотчас поставил на место. Воскресив телевизор, просмотрел передачу под названием “Была не была!”. Тоска, скука, злость, раздражение и не думали уходить, такой хороший им был оказан прием. Он не знал, что делать. Все, что он делал, не имело смысла. Наконец он не выдержал и поехал к Розе.

Она снимала квартиру на пару с подругой.

“Тихо! Розочка спит”.

Рая приложила палец к губам. Повела в кухню.

“Садись. Ты голоден? Извини, я только что пришла с работы, весь день ничего не ела”.

На ней была короткая черная юбка и перламутрово-белая блузка с кармашком на груди, открытым воротом и маленькими пуговками, из которых верхняя чудом держалась в петле. Тонкая золотая цепочка мягко огибала шею. Светлые, слегка волнистые волосы забраны назад. Большие серые глаза в тени усталости, ресницы с комочками туши, стертый лоск помады на губах. Анфас — грустная пастушка, ироничная волшебница — в профиль. А он всего лишь невинная жертва раздвоения.

“Нет, спасибо”

Он смущенно оглядывался по сторонам.

Помятый чайник в крапинку. Газовая плита, залитая кофе. Сковорода с деревянной ручкой. Полосатое полотенце. На столе — тарелка с тушеными овощами, вилка, ломоть хлеба.

“Ну, тогда тебе придется смотреть, как я ем, хотя это, наверно, и не очень прилично Помнишь, был такой французский фильм — ?La femme, qui mange”?”

Он был смущен. Роза, конечно, часто рассказывала ему о своей подруге, но до этого вечера он видел Раю всего несколько раз, мельком, и, можно сказать, не замечал. Роза и Рая познакомились на вступительных экзаменах в институт. Обе дружно провалились. Сейчас Рая работала в каком-то банке. Наверно, Роза и своей подруге о нем рассказывает

Он не знал, каким с ней быть: простым, велеречивым, мелким, дотошным, рассеянным, робким?.. Быть собой, такое не приходило ему в голову, он брезговал такими вульгарными идеями. Он ощущал себя свободным, общительным, лишь вжившись в подручную роль, зная по опыту, что отрицательный персонаж, какой-нибудь пройдоха, имеет больше шансов на успех, но не способен достигнутым успехом воспользоваться. Приходится выбирать — между собакой и волком, шилом и мылом, богом и героем. Выбирать на скорую руку, когда нет времени толком подумать, взвесить, просчитать.

Он позавидовал легкости, с которой Рая взяла его в оборот, намотала, как нитку, на палец. Он сказал себе, что с этой женщиной надо быть настороже, если не хочешь потерять мужское достоинство, и тотчас забыл всякую осторожность и, поддаваясь ее простоте, легкомысленному жесту, нечаянному слову, расслабился, стал вдруг непринужденным, непосредственным, точно и не было в соседней комнате, за тонкой стеной дрыхнущей Розы без шипов, не было ни прошлого, сжигающего мосты, ни будущего, возводящего преграды.

“Когда я пришла, Роза спала, я не стала ее будить. Там где-то был вишневый ликер”

Развернувшись на стуле, достала из холодильника бутылку. Пуговка выскочила из петли, раскрывшаяся блузка показала гофрированный край лифчика.

“Рюмок нет, только стаканы”

Он рассказал о несостоявшемся свидании.

“Бывает”

Рая ела просто, без кокетливых гримас, было видно, что она действительно проголодалась. Он завороженно смотрел, как исчезают у нее во рту подхваченные вилкой лоскутья капусты, перца, как оживленно снует между замаслившихся губ кончик языка, вбираются и наполняются щеки, рука тянется за салфеткой, чтобы утереть протекшую на подбородок янтарную каплю жира.

“Роза говорила, ты что-то пишешь”

Она приподняла пустой стакан, приглашая его налить.

Непослушными пальцами он отвернул липкую пробку.

“Да, немного”

“Пишешь, пышешь”

Она улыбнулась.

“А зачем?”

Вопрос, который в другое время показался бы глупым, сейчас заставил его задуматься. Он быстро перебрал в уме возможные варианты ответа: самопознание и самолюбие; физиологическая потребность; необходимость донести до людей, что я о них думаю; игра; одно из возможных времяпрепровождений; страх смерти; сокрытие истины; подражание; тщеславие; избыток чувств; зависть; желание славы; рок; душевная пустота; дурные наклонности; ни на что другое не способен; дар; проклятие.

“Не знаю”

Его ответ ей понравился.

“Я понимаю, зачем книги читателям, но зачем они тем, кто их сочиняет, для меня загадка”

Он собрался было порассуждать о том, что писателю важен не результат, а процесс, но, сидя напротив этой чудесной, волнующей женщины, меньше всего хотелось рассуждать, что-то доказывать.

“Наверно, боюсь остаться один на один с собой”

Она поднялась, сняла с плиты сковородку и, сгребая вилкой, доложила себе в тарелку овощей. Зажгла спичкой газ и поставила чайник.

“Не оправдывайся, я вовсе не хочу тебя в чем-то обвинить Просто тебе дано, а мне нет”

Сладкий, густой ликер пустил в него вязкие извилистые корни. Он вообразил Раю в виде подкрашенной восковой куклы на пружине. Не надо выклянчивать, достаточно поднажать, медленно надавить. И в то же время (вот незадача!) он с нетерпением ждал, когда проснется Роза и, позевывая, протирая глаза, спугнет их случайную, не сулящую ничего хорошего интригу.

Чайник вскипел. Рая положила пустую тарелку в мойку.

“Что за привычка — спать днем! Эдак можно совсем раскиснуть. Ты должен на нее повлиять. Уж лучше мучительная, пустая бессонница, чем такое уютное разложение!”

Вещунья? Шутница.

“Ей нужно найти работу, постоянную Прыжки с места на место до добра не доведут”

Действительно, даже за те несколько месяцев, что они были знакомы, Роза побывала официанткой, рекламным агентом, верстальщицей, актрисой второго плана, парикмахером, визажистом, натурщицей Беда не в том, что она увольнялась, не проработав и двух недель, а в том, что, нанимаясь на работу, она уже знала, что дольше двух недель на одном месте не протянет.

“Считаешь, что ты в банке хорошо устроилась?”

Она опустила глаза, точно провинившаяся.

“Там ужасно Планирование! Одно название перевод в цифры сомнительных махинаций И все же, что касается Розы, с ее способностями, с ее вкусом, воображением Она достойна того, что приносит не только достаток, но и удовольствие. Разве я не права?”

Хромов задумался. Он чувствовал, что его долг — защитить спящую, беззащитную в своем сне возлюбленную. Где она сейчас? В каких бессознательных замках ублажает наготой велеречивых господ? Какими статуями восполняет свое отсутствие? От кого убегает по лесной тропе? Что ищет в мусорных кучах? Что лепит?

“Жизнь покоится на безжизненных основаниях. Тот, кто во всем ищет смысла, боится тратить время по пустякам, трясется над будущим, чаще всего остается в проигрыше. Если ей нравится ходить с завязанными глазами, что я могу поделать?”

Рая посмотрела на Хромова с нескрываемым сомнением.

“Ты просто заранее отказываешься от ответственности!”

Он хотел сказать, что не может отвечать за ту, которую любит, но смолчал. В присутствии Раи слово “любовь” прозвучало бы фальшиво и вызывающе.

“Я отказываюсь выступать в роли бога-машины!”

Он хотел развить свою мысль, но замолчал. На пороге кухни стояла Роза, щурясь, потирая ладонью заспанное лицо.

“Который час?”

Она откинула назад спутанные волосы. Взглянула подозрительно на Хромова и Раю.

“Я вам не помешала?”

Прошла в туалет, щелкнув дверью.

Рая машинально нашарила и застегнула верхнюю пуговку блузки, улыбаясь, заложила ногу на ногу.

“Последняя” Может быть, он невзначай перешел черту, и теперь все, что с ним происходит, его не касается? Он — другой. Желания, страхи, помыслы — только продолжение его желаний, страхов, помыслов. Рабочие сцены повисли на тросах, но занавес не хочет опускаться. Лицо стало жестким, как обертка. Рука повисла. Все-таки, что ни говори, а грудь у нее высший класс! Я остался на бобах. Каким надо быть Актеоном, чтобы подглядывать за Дианой! Он только сейчас обратил внимание на запах ее духов, как если бы длинное, сумбурное, резкое письмо не застало в живых адресата. Не все, что она съела, вошло в ее плоть и кровь. Удача отвернулась в сторону моря. Хромов вздохнул с облегчением. Течение времени. Букетик куриной слепоты. Рая была ни была преддверием рая. В конце портретной галереи ждет маска смерти. В холодных снах полыхает роза. Жаль, под рукой нет карандаша и бумаги. А если бы и были?

31

Открыв глаза, Циклоп не удивился, что находится не там, где находился, когда глаза закрыл. В детстве такое с ним часто случалось. Он просыпался далеко от дома, под тянущимися в синеву бурыми виноградными фестонами, на теплом, ноздреватом, прибрежном песке, в поезде дальнего следования на качающейся верхней полке, в темном застенке с люком в высоком потолке Однажды проснулся в постели с какой-то незнакомой женщиной, которая спала на спине, выпуская через страшно разинутый рот сиплые, булькающие звуки. Было жарко, душно, сладко пахло лекарствами и несвежим телом. Он осторожно выбрался из-под одеяла и, заслышав шаги, успел только отскочить к окну, спрятаться за занавеской. В комнату прошлепал маленький человек, в трусах, в майке, должно быть, отлучившийся в туалет, сбросил тапочки и, вздохнув, лег в постель. Клопу пришлось ждать, пока он уснет, чтобы на цыпочках выскользнуть за дверь.

Каждый раз после такого переноса вернуться в обычную жизнь было совсем не просто. Приходилось идти на хитрость, быть готовым ко всему, притворяться, выпутываться из неприятных ситуаций. Позже эти причуды психосоматики прекратились, он думал, что навсегда.

Циклоп поднял тяжелую голову, обыскивая комнату. По счастью, кроме него в ней никого не было. Голый, он лежал поверх туго застеленной кровати, как гигантское яйцо. Он ощупал себя, ласково поглаживая мягкие складки, любовно оттягивая тонкую кожу. Все на месте. Сквозь неплотно прикрытые шторы светило солнце. Рисунок на обоях: коричневые ящерицы и желтые черепахи. Тумбочка с лампой. Рыжеватое кресло. Серый пыльный ковер. Он догадался, что проснулся в номере гостиницы. Где-то рядом спит Роза, подруга Раи. Вот случай пробраться к ней, расспросить, но днем ее нельзя будить, днем она видит сны, от которых зависит — что? Тропинин уверяет, что от того, что ей приснится, зависит благополучие окружающих. Какая ересь! И все же лучше не рисковать, не трогать. Скорее прочь отсюда.

Нагота его не стесняла, напротив, без одежды он чувствовал себя спокойнее. Мир ограничивался поверхностью тела. Все — внутри. По ту сторону нет ничего. Одежда только мешает довольствоваться собой, предполагая посторонний взгляд. Король должен быть голым, если он не хочет потерять власть. Власть, которая делает беззащитным. Король имеет право назвать себя жирной скотиной. Скипетр запросто превращается в червячка, но никак не хочет обратно становиться скипетром. Мучение. Челядь все исполняет медленно, сонно, не спеша, нехотя, бездарно, на то она и челядь. А между тем враги, как слова, ходят по кругу, от них нет отбоя, они тоже никуда не торопятся. Выжидают, когда он прикроется, чтобы нанести смертельный удар в незащищенное место. Но почему здесь, а не под виноградными лозами, не на прибрежном песке?..

Медленно приведя себя в движение, Циклоп слез с кровати, не зная, что с собой делать. Раньше было проще. Все зависело только от него, от изворотливости. Тогда его еще никто не знал. Сейчас он мог появиться на людях только под охраной. Враги прятались где-то вблизи, подстерегая момент, когда он расслабится, потеряет бдительность. Один неверный шаг вел прямиком на кладбище. Каким образом незамеченным пробраться из гостиницы назад в свои неприступные хоромы?

Но, как говорит поэт: там, где опасность, не дремлют спасатели. Циклоп вспомнил, что где-то в одном из номеров гостиницы живут его подручные Икс и Игрек.

Он вышел в тускло освещенный коридор, пошел наугад мимо дверей, прислушиваясь.

Ему повезло.

Он услышал знакомые голоса, один нервно-визгливый, другой что-то бубнящий.

Дернул ручку.

Икс и Игрек, сидевшие на корточках, повернулись к открывшейся двери, по-киношному дружно наставив на вошедшего пистолеты.

“Это я, — сказал Циклоп. — Что здесь у вас происходит?”

Икс и Игрек вскочили.

“Он еще жив”, — сказал Икс, указывая дулом на простертое тело.

“Но жить ему осталось недолго”, — добавил Игрек.

Циклоп уже не робел, как минуту назад, когда крался по пустынному коридору. Здесь были свои. Он сразу вошел в ситуацию.

“Гипнотизер?”

“Выдает себя за гипнотизера”, — осторожно сказал Икс.

Икс и Игрек при личной встрече неизменно вызывали у Циклопа добродушную улыбку. Он охотно пользовался их услугами, но не воспринимал всерьез их парную работу. Да, Икс и Игрек всегда делали то, что им поручали, придраться не к чему, но то, как они это делали, могло только насмешить. Вот и сейчас, им велено было устранить гипнотизера или того, кто выдает себя за оного. И пожалуйста — лежит, связанный по рукам и ногам, рот залеплен черным пластырем. Обхохочешься.

Циклоп нагнулся, с некоторым опасением заглянул в серые глаза. Вдруг его охватила злоба. Подумать только, этот беспомощный тюфяк был причиной его бед! Мысль о том, что ему противостоит не гипнотизер, а квазигипнотизер, жалкий подражатель, или, как написал бы Хромов, позволявший себе вольности с орфографией, подрожатель, была невыносима. Он несколько раз ударил ногой лежащего в живот, по голове, чередуя носок и каблук.

“Гадина!”

Икс и Игрек смотрели на него с одобрением.

“Где вы его нашли?”

“А мы его не искали, — засмеялся нервно Икс, — он сам пожаловал”.

“Сам?”

“Сам”.

“Тем лучше для нас, тем хуже для него”.

Он еще раз пнул бесчувственное тело.

“Посмотрите, что мы нашли в кармане!”

“Что это?”

Циклоп взял из рук Игрека листки, подошел к окну. Какие-то сморщенные, пожелтевшие вырезки из газет.

“Статьи о гастролях гипнотизера, двадцатилетней давности”, — подсказал Игрек.

Циклоп с досадой скомкал листки:

“Нечего с ним сусолиться, кончайте и сматывайте удочки. Вот только как мне отсюда уйти?”

Оказалось, что из гостиницы ведет подземный ход. Люк — в кухне буфета, за холодильником, прикрытый грязной циновкой. Икс потянул за кольцо, пахнуло земляной сыростью, открылись ступени.

“Вот, возьмите фонарик!”

Циклоп, вздохнув, начал спускаться, с трудом протискивая живот.

Крышка наверху с грохотом захлопнулась.

Он поспешил зажечь фонарик, прощупывая длинным мутным лучом уходящий в темноту ход.

Стены и потолок были выложены мраморными плитами, затянутыми рыжеватой слизью. Сквозь щели спускались длинные тонкие корни, щекочущие затылок. Циклоп продвигался медленно, шаг за шагом обшаривая пределы. Иногда ему вдруг чудилось, что кто-то идет за спиной. Он резко оборачивался. Порывшись лучом в пустоте, продолжал путь. Надо было идти все время прямо, не сворачивая в многочисленные узкие ответвления.

По всему было видно, что подземный ход построен давно, наверно, еще до того, как над одним из его выходов выросла гостиница, как гриб из сокровенной грибницы. Иногда устремленный вперед луч фонаря натыкался на части скелета, на лежащие в пыли растрепанные книги. Кое-где в стенах были выдолблены ниши. Большинство из них пустовали, но в одной Циклоп увидел глиняную фигурку — не то женщина, не то птица. Он уговаривал себя не отвлекаться на мелочи, слишком многое было поставлено на карту, чтобы сейчас медлить, даже если промедление сулило немедленную выгоду.

Наконец луч фонаря наткнулся на дверь. По счастью, она была не заперта. Веером вверх уходили железные ступени. Комната, в которую он протиснулся, была почти пуста. Из мебели только шкаф с полками, заваленными каким-то мусором. Окно закрыто ставнями, но сквозь щели проникало достаточно света, чтобы погасить подуставший фонарь. Это не дом, а какой-то остов! — подумал Циклоп, переходя из комнаты в комнату. Ни стола, ни стула, ни кровати. Всюду — ветхий хлам-срам. Входная дверь заперта. Он поднялся на второй этаж, где, как и на первом, окна были заколочены, из мебели только шкафы, забитые всякой дрянью. Под ногами тряпки, бумаги. Что за напасть! Куда они меня направили, Икс и Игрек? Прикажете доживать внутри? Он раздвинул бамбуковую штору и — вышел на застекленную веранду, залитую солнцем.

32

Едва заметная тропа вела по холмам в горы. Утро открывалось во всем великолепии своего прозрачного устройства. Хромов не предполагал никаких помех. Там, высоко, в уютной ложбине, его терпеливо дожидалось начало книги. Местность. Оставшийся позади город продолжался в нем лишь двумя-тремя грустными мыслями. Очки, веревочки, девочки. Каменные зубцы прорвали вязаную зелень, небо накалялось, ветер хлестал солнечным светом. Подниматься легко и приятно. Это только долу путь тянется. Тонкие луковичные оболочки. Стены. Так рыцарь, после утомительной битвы с ленивым, трусливым драконом, снимает тяжелые латы, стаскивает сопревшее исподнее и на глазах у висящей в цепях принцессы ныряет в холодное зеркальное озеро.

Вначале он предстал Хромову темным силуэтом на фоне желтых холмов. Хотелось заполнить темный силуэт чем-то одушевленным, вписать его в окружающий пейзаж не как еще один зашифрованный предмет, пустой контур, а как отзывчивое существо, сотканное высшим разумом.

Молитвы были услышаны.

При ближайшем рассмотрении темный силуэт преобразился во вполне заурядного, но ничем не обделенного Агапова. Лицо его было отмечено усталостью. Изношенная, ветхая внешность, готовая обнажить страшное нутро: ввод и вывод на виду. Потерянное детство. Храм, разобранный на кирпичи.

Вялое приветствие.

“Слышал, ты вчера крупно проиграл” — начал Хромов, любезно осклабясь.

Агапов сверкнул глазами:

“Карты хороши тем, что, когда проигрываешь, ты не виноват, карты не виноваты, виноват расклад”.

“С кем играл?”

“Два каких-то проходимца”

По лаконичным характеристикам Хромов признал своих старых знакомых. Он ждал, что Агапов попросит денег “взаймы”, но тот был, видимо, так опустошен после игры, после Сапфиры, после бессонной ночи, что просить о чем-либо у него уже не было сил.

“Я издержался”, — сказал он.

“Ничего, ничего, все утрясется”

Отойдя от Агапова, Хромов тотчас о нем забыл. Сегодня Агапов не стоял на повестке воображения. Когда-нибудь потом, когда доберусь до второстепенных персонажей, выдам всем сестрам по серьгам, всем братьям по пистолету. Пока же хватит быстрого очертания. Еще не дойдя до заветного камня, Хромов уже начал составлять отправные фразы. Он решил для простоты взять несколько фактов из своей жизни и довести до неузнаваемости. Не нужно все выдумывать, довольно слегка извратить, переиначить. Можно даже сохранить имена, от этого вымысел только выиграет, укрепится.

А вот и камень, в мерцающей серой толще белые пучки прожилок и розовые вкрапления, по бокам узоры желтого, красноватого лишайника. Сверху шатром изогнулось дерево. По склону сухая трава сбегала серебристыми струйками.

Хромов вынул блокнот, перебросил, не перечитывая, исписанные листки и с ходу:

“На юге. Прикован к больной жене. Туша, набитая кошмарами — грязными грезами. Жена — Химера. Днем спит, ночью изводит. Врач запретил плотскую близость, к моему облегчению, иначе не знаю, во что бы я превратился, наверно, в одного из тех уродов, которых сплевывает ее воображение. Для врача она — интересный экземпляр, сосуд с драгоценной болезнью, счастливая возможность понаблюдать разложение организма, еще одна надежда приблизиться к разгадке анатомии. Надо было видеть доктора Бабченко, когда он, попросив мою Любу (Машу? Ирину?) раздеться, рассматривал эти отложения! Мне стало страшно, я опустился на стул. Даже если бы я заорал, он бы не обратил на меня внимания. Он был поглощен. “Так, так” — повторял он, пальпируя. Потом признался, что может лишь догадываться о причинах болезни. Вероятно, какое-то расстройство. Но есть болезни без внешней причины. Они — плод творческого напряжения самого организма. Вывод внутреннего состояния. Проявление скрытой идеи, которая сама — лишь сочетание бесчисленных разветвлений и отражений. Он мог рассуждать на эту тему часами. Прекрасный собеседник. С подручными цитатами, с занятными случаями из жизни. Вы должны ее беречь, как зеницу ока. Она достояние науки, а что такое наука? — ясно продуманная истина, годная для всеобщего потребления. Вы должны гордиться. Я вам завидую. Будь я на вашем месте, я бы не отходил от нее ни на шаг, следил за каждым ее вздохом, фиксировал жесты, записывал каждое слово. Например, обращаете ли вы внимание, как она чешется, когда, в каких местах, как долго? Вот то-то же! Бесценный материал пропадает впустую! Ну да я вас не виню. Сам он являлся почти каждый день, расспрашивал, осматривал, делал анализы. Вымыв руки, предлагал мне пройтись “проветриться”. Вам тоже нужно следить за собой! Опасаясь, что болезнь будет так прогрессировать (она уже проникла, по его словам, в некоторые участки мозга), что он просто не успеет ее изучить, получив вместо любопытной смеси мутный осадок, он сам посоветовал отвезти Любу на юг, хоть и сожалел, что на некоторое время оставляет ее без визуального внимания, обещал каждый день звонить, но своего обещания не исполнил. Он попросил было и меня записывать то, чему я по праву супруга стану свидетелем, но я сразу и даже несколько грубо отказался от такого задания. На грубость он не обиделся, но сильно сокрушался, что некоторые люди и пальцем не пошевельнут для блага человечества.

“Я скоро умру?” — спрашивала Люба. “Нет, будешь жить вечно!” — отшучивался я, отворачиваясь. Впрочем, спрашивала она скорее из любопытства, как если бы речь шла о предстоящей поездке. Смерть ее нисколько не пугала. Подумаешь, разница — здесь, там!

Она почти ничего не ела, но пила беспрерывно, лежа на спине, через резиновую трубочку, протянутую к бутыли с минеральной водой.

Днем я уходил в горы, глядел вниз на ослепительно блестевшее море, вверх — в горячую синеву, слушал шелест сухой травы, стрекот кузнечиков. Записывал в блокноте бессвязные слова, которые, по прошествии времени, я знал, сложатся в роман. Купаться я не люблю. Вернее сказать, боюсь. Все мне кажется, что стоит вступить в воду, и вся эта зеленая масса обхватит меня, поглотит. И потом, живность, которой напичкана эта толща, — не только медузы и полипы, но даже рыбы, морские звезды, моллюски Красота, от которой тошнит. Не все, что радует глаз, приятно на ощупь, и многое из того, чем охотно пользуется воображение, отвратительно наяву. Присочинить — значит выразить словами то, чего в жизни лучше избегать. Литература, утверждаю я, сидя на камне, это зоосад неосуществимых желаний. Неосуществимых не потому, что препятствуют обстоятельства, а по сути своей. Неосуществимость, бесплотность определяют их направление. Люба никогда не могла меня понять. Хотя большая и лучшая часть ее жизни проходит во сне, она признает лишь то, что можно потрогать, а еще лучше — съесть. Прочитанное в книге она переживает так, как произошедшее на самом деле, и судит о поступках героев, как о поступках реальных людей. Самое досадное, она и обо мне судит по тому, что я пишу. Она решила познакомиться со мной, прочитав рассказ в журнале. Из слов и поступков персонажей, прямо скажем, не вполне ортодоксальных, но которых требовала одна логическая западня, занимавшая меня в то время, она поспешила вывести мой характер, мои вкусы и пожелания, так что в ее мечтах я превратился в какое-то экзотическое чудовище с хвостом и хлыстом. Кажется, она была несколько разочарована тем, что я не хожу лунными ночами по улицам и не режу припозднившихся красоток. Впрочем, первое впечатление обо мне, которое она составила по рассказу, так и осталось для нее определяющим. Она только присовокупила к моему образу скрытность, лживость и двуличие, что в ее глазах прибавило мне достоинств. Я понимал, что разуверять ее бесполезно. Пусть думает обо мне, что хочет. Ничто не омрачало нашу быстро наладившуюся совместную жизнь до тех пор, пока ее не поразила болезнь. За какой-то год из стройной, гибкой девушки она превратилась в огромную, неповоротливую тушу. Каждый день, подходя к зеркалу, она себя не узнавала. Приходилось едва ли не каждую неделю покупать новую одежду. “Что со мной происходит?” — спрашивала она удивленно. А что я мог ответить? Делать вид, что не замечаю перемен? Одним из самых печальных дней был тот, когда я (прошло около месяца после первых симптомов), как обычно, утром хотел поднять ее, чтобы отнести в ванную, и — не смог. Она продолжала держать меня руками за шею, не понимая, что случилось. Тогда еще казалось, что все поправимо. Она убеждала себя, что перемены ей к лицу. “Признайся, тебе ведь нравятся задастые и грудастые, со складками и неполадками?” Но вскоре и она поняла, что с ней происходит что-то ужасное и непоправимое. С грустью смотрела она на красные туфли, в которые уже никогда не влезут ее ноги. Наши узы требовали все большего хитроумия и, наконец, к моему облегчению, сделались невозможны. Думаю, читатель извинит меня, если не буду вдаваться в технические детали По совету врача мы поехали на море, выбрав поселок, в котором прошло детство Любы.

Мы остановились в гостинице. Люба не выходила из номера, посвящая все свое время чтению и сну. Я рано утром уходил в горы. Часам к пяти возвращался в поселок, вот уж поистине “проветренный”, обедал в ресторане на набережной, пил вино, гулял по живописным улочкам, разбегающимся по склонам холмов. Играл в гигантские шахматы в саду пансионата. Смотрел, как загорелые девицы, бросая пятками песок, с диким воплем подпрыгивали и наотмашь шлепали по зависшему над сеткой мячу. Выходил к причалу, завидев издалека корабль. В городке было все, что необходимо для отдыха, — бары, казино, тир, кинотеатр, танцплощадка. Невидимые банды вяло сводили давние счеты, давая материал для местной газеты”

33

Он проиграл последнее.

Деньги, полученные за старинную вазу, которую он случайно нашел в шкафу накануне, посредством валетов и дам благополучно перешли в чужие руки. В его распоряжении остался пустой дом, наполненный мусором. Было время, он считал, что, освобождая, разоряя помещение и используя пустые стены по своему усмотрению, он создает денно и нощно нового, сильного Бога. Но это время прошло. Если Бог и был создан, он остался в прошлом. А что делать теперь? Вчера он был уверен, что выиграет именно потому, что ставит на карту последнее. Последнее всегда выигрывает, верил он. Но карты рассудили иначе. Он был потрясен не столько проигрышем, сколько крушением своей веры. Будущее моментально потеряло какой-либо смысл. Блуждать — не жить. И когда Сапфира рассказала ему о манипуляциях старого гипнотизера, вогнавших ее в краску, он не отреагировал так, как она хотела бы. Он промолчал.

“Я ничего не соображала, он мог сделать со мной что угодно!”

Ему почудилась в ее голосе обида: мог, но не сделал.

“Я ничего не соображала!” — еще раз повторила Сапфира, точно сама еще не решила, как оценивать то, что с ней произошло.

Они лежали на матрасе в одном из корпусов санатория. Сапфира пыталась привести его в чувство, но безрезультатно.

“Что с тобой?”

“Ничего, устал — сказал он. — Почему мы должны встречаться непременно ночью?”

“Днем я занята — и добавила, решив, что прозвучало неубедительно, — днем мне страшно”

И чтобы уйти от расспросов, перегнувшись, сделала новую попытку восстановить его желание. Он терпеливо сносил ее губы и зубы, гладя по голове, наматывая на руку косичку.

“Тьфу, безобразник!”

Она засмеялась, откидываясь назад. В темноте ее лицо нежно светилось:

“Будем одеваться?”

Проводив Сапфиру до гостиницы, вместо того чтобы идти домой спать, забыться, он, повинуясь какой-то внутренней логике, отправился бродить по ночному городу, отрабатывать бессонницу.

Несколько раз он, петляя, возвращался к гостинице и видел в одном из окон тусклый отсвет на занавеске. Он догадывался, что не спит Роза, жена писателя Хромова. О Розе было известно, что она спит днем, а ночью — читает. Вот бы с кем повидаться, думал он. Почему-то ему казалось, что Роза, с которой он был едва знаком и помнил только в профиль, может вернуть ему то, что он потерял еще в детстве. Про нее говорили: она все знает, она все может. И действительно, стоило вспомнить ее тонкий профиль, как поднялось настроение, если это чудо-юдо можно назвать настроением.

Он спустился к морю, тихо ревущему в темноте. Море казалось густым, плотным. На истоптанном берегу кто-то сложил башенку из гальки. Сразу захотелось разобрать ее, узнать, что под ней погребено. Он был уверен, что она что-то скрывает. Действительно, разбросав камешки, он нашел деревянный браслет с облупившимся лаком. Сунул в карман, можно подарить Сапфире, ей понравится.

Не заметил, как рассвело.

Он шел кружным путем. Небо сияло синевой, но, если присмотреться, можно различить округлые контуры будущих облаков. Солнце кутало холмы жестким зноем. Он увидел слева от тропы торчащую из травы палку. Внимание привлекла не сама палка, а привязанная к ней леска, пунктирным блеском уходящая, точно закинутая удочка, в сухую, сцепившуюся колючими листьями траву.

Он раздумывал, что бы это могло значить, когда его окликнули.

Перед ним, бодро улыбаясь, стоял Хромов.

“Что так рано?” — спросил он.

“Да я еще и не ложился”.

“Не спится?”

“Вроде того”.

“Сочувствую. Извини, спешу, пока вдохновение не выветрилось”.

“Заходи потом, потолкуем”.

“Договорились!”

Дождавшись, когда Хромов скрылся за гребнем холма, и рывком сбросив маску общежития, он пошел вдоль лески, пропуская ее между пальцев. Через несколько шагов показалась свободная от травы площадка. Леска уходила в песок.

Он потянул.

Из песка неохотно вылезла обвязанная за горлышко маленькая бутылка со свернутой в трубочку бумажкой внутри. Следующей от песка освободилась привязанная за шею тряпичная кукла, дальше похожая на разъятую раковину круглая пудреница с зеркалом, покрытый ржавчиной ключ и, наконец, пистолет. Провернув разболтанный барабан, он убедился, что оружие готово к бою.

Он не знал, что делать с выуженной из песка параферналией, или, как пишут некоторые наши грамотеи, параинферналией, но сунул, на всякий случай, пистолет в карман, остальную повязанную мелочь запихнул за пазуху, решив, что теперь, когда он проиграл последнее, не стоит пренебрегать ничем, даже тем, что, на первый взгляд, сулит окончательно лишить его надежды отыграться, вернуть спущенное состояние.

У себя, взобравшись на веранду, он бросил принесенные трофеи на рабочий стол, а сам уселся в кресло напротив завешенного бамбуковой шторой порога. Коленца бамбука выкрашены в красный и зеленый цвет. На веранде, залитой солнцем, было душно, пахло старым деревом, клеем. Стекла блестели.

“Днем мне страшно”, вспомнил он Сапфиру.

Вытряхнул из бутылки свернутую бумажку. На ней оказались стихи:

Эти стихи, написанные мелким, округлым почерком, вполне могли принадлежать ему, могли быть написаны его рукой. Он перечитал их еще раз, поднимаясь снизу вверх, от “и” маленького к “И” большому. Стихи не только могли быть написаны его рукой, они и были написаны его рукой, в этом у него уже не было никакого сомнения, во всяком случае, он не постыдился бы их выдать за свои.

Нет, он не все проиграл, последнее — это он сам. Но и себя он уже начал терять. Все больше места в нем занимали чужие, ничего ему не говорящие чувства. Вот и страх, о котором сказала Сапфира, всего лишь пытаясь оправдаться, неожиданно проник в него, перетасовал, как колоду карт. Полудохлые розы, бумага, веер. Нечем крыть. Страх шел из опустошенного дома. Бесформенный, жаждал обрести форму, примеривая подручные личины, облики, внешности. Растворялся, притворяясь.

Поскольку дом — это только продолжение его тела, каждый день, каждый час, каждую минуту у него что-то отнимается. Конечно, он не успевал понять — что. Времени хватало лишь на то, чтобы уловить чувство легкости, следствие потери (когда он сам виноват) или изъятия (когда подозревает постороннюю волю). Он делался все легче и легче, как воздушный шар, роняющий мешки с песком, поднимаясь в страшную высь. Ему казалось, что он уже (а может быть, — в первую очередь) лишился своего внешнего вида. Удивительно, что знакомые еще узнают его, во всяком случае, принимают его за одного и того же человека. Прощаясь, говорят: “До встречи”, “Увидимся во второй половине дня”. Это загадка, над которой он бился. Чем меньше в нем своего, тем больше он заполняется тем, что о нем думают те, кто о нем, быть может, думает. А что если они забывают о нем тотчас, как расстаются, и вспоминают о его существовании только при новой встрече:

“А-а, Агапов, как поживаешь?”

Его письма не приходили по адресу и, побродив по инстанциям, пройдя по рукам, возвращались к нему, запачканные и зачитанные теми, кому не были предназначены. Слуга решает, что будет есть на ужин его хозяин. Желание разогнуться. Слева и справа — деревья, впереди — луна.

Он сидел в кресле, как завороженный, уставившись в бамбуковую штору, последнюю, неверную защиту от происходящего в доме. Как будто все, что он так долго любовно подбирал, подыскивал, соединял, теперь оборачивалось против него, и оставалось только ждать, ждать, когда наступит конец.

Чудовище приближается, вот-вот штора на пороге дрогнет, зашелестит, рассыплется на красно-зеленые бамбуковые коленца, выпуская яростно рвущуюся из темноты голую мертвую силу.

Схватив пистолет, Агапов наставил его на взметнувшуюся штору и несколько раз нажал на курок.

34

Не успел гипнотизер появиться в городе, как о нем начали слагать истории, одна другой нелепее.

“А ведь я еще не успел появиться!” — смеялся он.

Рассказывали, что гипнотизер проникает средь белого дня в чужие дома и уносит все самое ценное. Пораженные внушением, люди не замечали пропаж и продолжали жить так, будто ничего не произошло. Кто-то застал его за городом, закапывающим награбленные сокровища. Ему приписывали угрозу: “Да я вас всех сморю заживо!”. Билетер летней эстрады божился, что видел гипнотизера прыгающим с дерева на дерево, подобно обезьяне. Купальщики были свидетелями того, как он нырнул в море и вышел на берег через час, таща за хвост сияющую на солнце рыбину с женским торсом и длинными синими волосами. Сам гипнотизер говорил, что из всей морской фауны он предпочитает медуз:

“Хотел бы я быть таким же прозрачным, студенистым, просвечивать”

Слухи исчезали так же легко, как возникали, сразу расслаиваясь на множество самостоятельно гуляющих вариаций, так что любой мог подобрать слух, отвечающий его вкусу. Многие из этих слухов Хромов узнавал от Авроры, которая верила им всем, даже когда они друг другу противоречили. Соседка рассказала ей, что гипнотизер может лишать невинности и насиловать на расстоянии.

“Уже есть жертвы?” — спросил Хромов небрежно.

“Говорят, дочь хозяина гостиницы пострадала”

И тут же она заявила, что гипнотизер по-настоящему воздействует лишь на девственниц, а во всех остальных случаях гипноз — это притворство и с той, и с другой стороны.

“Но если так, то зачем ему уменьшать количество подданных, ради какого такого удовольствия на расстоянии?”

“Ты ничего не понимаешь! Ему нужны жертвы, а не послушные автоматы. Ты себе не представляешь, как я боюсь за Настю! Она такая впечатлительная. Я пыталась говорить с Успенским, но ты его знаешь, у него одни древности на уме”

Ну уж дудки, подумал Хромов, за честь твоей дочери я заступаться не стану, не мой стиль

Между тем, гипнотизер относился к распускаемым о нем слухам с юмором:

“Это неизбежный побочный эффект моей профессии. Я привык. Случаются, конечно, казусы: изгоняли из города, забрасывали камнями, пытались опозорить и даже лишить жизни. Испокон веков глупость расходится самым большим тиражом, особенно облеченная в детективную форму. Не мне вам объяснять, что подлинное слово ничего не стоит, ибо ни на что не годно. Люди хотят, чтобы их вводили в заблуждение, это продлевает жизнь, укрепляет любовь. Когда я не в духе, я становлюсь моралистом. Пусть болтают, хуже, если они умолкнут и, вместо того чтобы точить лясы, начнут точить ножи. Опасность меня радует как подтверждение, что я не утратил остроты взгляда и силы жеста. Когда меня начнут встречать аплодисментами, я уйду со сцены. Где-то там, в будущем, ждет меня тихая, бесславная жизнь частного честного человека: дом с балконом, дочь, песочные часы, но пока у меня еще есть воля, пока я еще владею вниманием публики, я не могу, не смею делать вид, что ни на что не способен. Я вам не какой-нибудь мореплаватель, который, бороздя океаны, натягивая канаты и ставя паруса, борясь со стихиями, только и мечтает о том, чтобы сойти на сушу и, набив трубочку опиумом, забыться на старом диване в бедной лачуге. Я терпеть не могу плавать, но люблю нырять и шарить по дну руками. Из меня получился бы неплохой водолаз, смею вас уверить. Водолаз, который по своей воле лезет в воду, большая редкость! А я могу сколько угодно оставаться под водой, задерживая дыхание”

Гипнотизер сидел на террасе ресторана “Наяда” в дальнем углу, у балюстрады. Он отложил газету и жестом пригласил Хромова присоединиться к нему. Щелчком пальцев подозвал официантку:

“Зиночка, принесите моему молодому другу гамбургский суп из угря и пеламиду по-флорентийски!”

Хромов был несколько ошарашен таким обращением, но вынужден признать, что, будь его воля, он заказал бы сегодня именно это. А раз так — на что обижаться?

“Вы извините, что я распоряжаюсь, — сказал гипнотизер. — Знаю, многие меня осуждают. Говорят, что я слишком много беру на себя, влезаю в чужие заботы, но такой уж у меня характер, ничего не могу поделать Вы не находите, что у нее восхитительная фигура? — он ткнул пальцем вслед уходящей официантке и, переведя взгляд на открывающуюся с террасы картину (зеленоватое море, голубоватые горы), добавил: — Я здесь по вашей рекомендации, спасибо, что надоумили, и в самом деле — прекрасный ресторан!”

Хромов не помнил, чтобы упоминал в разговоре с гипнотизером “Наяду”, но и памяти своей он не доверял, зная, на какие она способна непристойные фокусы.

Как часто бывает, в жарком плотном воздухе терялось ощущение дали, казалось, протяни руку — и дотронешься до замазанной гуашью шершавой поверхности, оставляя извилистый отпечаток пальца. Плоская ширь.

“Да, — сказал Хромов, — здесь хорошо кормят, хотя и без затей”

“Оставьте затеи нам, старикам, — прервал его гипнотизер. — Но честно сказать, мое мнение о городе не изменилось. Я вижу, что здесь, как и везде, можно неплохо устроиться, если иметь средства и уметь их тратить, и только Согласитесь, этого недостаточно для счастья! Попробуйте вина, кажется, плутовка не обманула, отменный вкус”

“Вы — гипнотизер?” — в лоб спросил Хромов.

“Я вместо него. Все гипнотизеры — один гипнотизер. Это давно уже не тайна. Об этом пишут Шпигель, Черток, Леонтьев”.

Хромов не знал, что его потянуло за язык, но это был единственный шанс узнать правду:

“До вас в гостинице останавливался один человек”

“Не продолжайте. Знаю — в пятьдесят первом номере. Его убили. Отчасти поэтому я здесь. Так сказать, заместитель покойника”.

“И вы за себя не боитесь?”

“Боюсь, но страх — естественное состояние. Конечно, неприятно, если подстрелят из-за угла или удавят в темноте, но — от судьбы не уйдешь, что уж тут мудрить и лукавить. И потом, где бы я ни был, у меня всегда находятся защитники. Вот вы, например. Разве вы не придете мне на помощь, если, не дай Плутон, случится такая необходимость? Впрочем, надеюсь, все обойдется, и ваша помощь не понадобится”.

Хромов думал, что, вступив в разговор с гипнотизером, придется преодолевать стену недоверия, и ошибся. Гипнотизер охотно пустился в рассуждения о своей профессии. Должно быть, он привык к расспросам и между ложками тыквенного супа непринужденно выдавал обкатанные фразы.

“Во время выступления следует гипнотизировать не тех, кто выходит на сцену, эти уже заранее на все согласны и беспрекословно выполнят любой приказ, а тех, кто остается в зале. Пользуясь тем, что их внимание сосредоточено на вас и вы держите их взгляды, как сотни нитей, в кулаке, можно внушить им, когда смеяться, когда рукоплескать, когда высказывать сомнение, а когда в ужасе откидываться на спинку кресла. В этом секрет успеха. Заставить какую-нибудь дурочку раздеться и прокукарекать, или прочесть мысли какого-нибудь оболтуса, у которого их раз-два и обчелся, каждый сумеет. Задача — внушить сидящим в зале и ждущим от вас чуда, что вот эта голая девочка, изображающая курицу, или этот растерянный паренек, которому в голову пришла ваша мысль, и есть то чудо, ради которого они сюда шли, платили за билет!”

Если это так, подумал Хромов, то, судя по кислым отзывам побывавших на представлении, гипнотизер ты плохенький, ну скажем — средний. Теоретик.

Но словно отвечая на его безмолвную критику, гипнотизер добавил:

“Лично я стараюсь делать так, чтобы зрители уходили с первых моих выступлений не то что разочарованными, но смущенными тем, что не могут дать однозначную оценку увиденному — понравилось или не понравилось, довольны или возмущены”

“Но зачем?”

“Видите ли, молодой человек, ничто так не страшит и ничто так не притягивает людей, как неопределенность. Многие приходят вновь и вновь только потому, что надеются наконец составить ясное мнение о том, что им довелось увидеть в прошлый раз. А те, кто еще не побывал на сеансе, услышав невнятные отзывы, спешат лично разрешить возникшие у них сомнения. Уж я-то, наивно думают они, сумею распознать, что почем!”

Он раскручивал свои теории, а Хромову, который вообще теорий не жаловал, хотелось расспросить гипнотизера о его жизни, кто его родители, где он учился своему искусству, в каких городах выступал, был ли женат, нет ли у него случайно дочери Этот странный человек наверняка встречался со множеством интересных людей, попадал во множество необычных ситуаций, но как к нему подступиться, Хромов не мог себе представить и потому вынужден был выслушивать общие рассуждения. Он чувствовал, стоит задать какой-нибудь “наводящий” вопрос, и доверие, которое вроде бы установилось между ним и гипнотизером, лопнет. Судя по всему, гипнотизер не был тем человеком, который только и ждет приглашения, чтобы обрушить на собеседника подробности своей жизни. Нетрудно было догадаться, что он холит и лелеет свою биографию и не отдаст ее никому даже во временное пользование. То, что он говорил, и было той стеной, которой он себя обносил, чтобы укрыть личную жизнь от любопытства. В сходной ситуации Хромов поступал точно так же, хотя порой и случались срывы, после которых он, проболтавшись, месяцами не находил себе места.

“Когда мы говорим о гипнозе, о внушении, о чтении мысли, мы говорим отнюдь не о власти. Власть — это временное избавление, отдых, отсрочка, “колесо обозрения”. Покатались и хватит, до следующего раза, до следующего выигрышного билета. Власть — это секс, не имеющий продолжения, раболепное господство над вещью своего “я”, научно выражаясь — фантазм, который не желает, хоть тресни, воплощаться в реальности. Власть — это то, чего стыдно. Что, скажите, тут общего с гипнозом? Да ничего! Гипноз — это сон, который и есть реальность, другой не дано. Божественная видимость, послушная мановению руки, указанию пальца. Чистая махинация, в которой слова, произнесенные не терпящим возражения тоном, играют ведущую роль. Занавес поднимается! Труппа в полном составе, включая осветителей и гримеров, выходит на сцену. Списание долга и сытые метры души под расписку поэта”

Гипнотизер улыбнулся, показав большие, блестящие зубы, которые Хромов ожидал скорее встретить у какого-нибудь плотоядного клоуна, чем у склонного к лирическим грезам гипнотизера. Рано я в него поверил, подумал он. Уже завтра окажется, что он всего лишь contradictio in adjecto или, того хуже, — подставное лицо. Сомнительное приобретение. Перебор. Недобросовестная реклама сильнодействующего бессмертия.

“Вы тоже притязаете на бессмертие? Ладно, ладно, не прибедняйтесь! По глазам вижу А кстати, дайте-ка посмотрю, так и есть — тускло-голубые, матовые, с зеленым глянцем по краю. Но я никогда не соглашусь с тем, кто видит во всем происки Бога. Я верю в лучшее будущее, в персональную утопию, номер в гостинице со всеми удобствами, включая обслугу. Без правописания. В детстве я коллекционировал старые веера, копался в помойках”

Пока гипнотизер говорил, в небе произошли перемены. Растворенная в послеполуденном зное мглистая дымка сгустилась, и, серебристым пологом завешивая море, с веселой внезапностью посыпал мелкий, но густой дождь. С навеса над террасой побежали витые струйки.

“Ну и ну!” — покачал головой гипнотизер.

Официантка подошла к балюстраде, облокотилась, прищелкнув каблуком, и подставила ладонь под одну из струек. Дотронулась мокрыми пальцами до щеки, провела по шее.

“Моей жене приснилось, что будет дождь, ее сны сбываются” — сказал Хромов.

Гипнотизер улыбнулся как человек, который знает больше, чем хочет показать.

“Она больна?”

“Да, ничего не помогает”.

“Ничего?”

“Ничего”.

“Странно Мне кажется, я бы мог вам помочь”.

“Вы?” — искренно удивился Хромов.

“Только я”.

“Но как?”

“Видите ли, я бы мог помочь вам, а не ей. Сон — это не иллюзия уставшего сознания, а сбросившая оковы реальность. В моих силах, посредством внушения, погрузить вас в ее сон. Есть шанс, что, оказавшись там, в лабиринте ее сна, вы сумеете отыскать причину недуга. Это уже целиком зависит от вас, от вашего опыта, от вашей любви, если угодно”

Звучит неубедительно, подумал Хромов, тотчас раскаявшись в своем скепсисе. Что если и впрямь не врет?

“Я не вру”, — сказал гипнотизер.

“Вы что, читаете мои мысли?!” — воскликнул Хромов.

“Я их пишу”.

Хромов заметил, что лицо гипнотизера припудрено, глаза подведены, губы тронуты рыжеватой помадой, но тотчас решил, что это грим, оставшийся после представления. Во всяком случае, краска на лице делала его похожим на старый, во многих местах продырявленный холст, уже негодный, после стольких эскизов, этюдов, набросков и подмалевков, для картины, по крайней мере — картины реалистической. Но не все потеряно. Стиль — дело времени. Художник перестарался, говорим мы, вспоминая о ноже для рубки капусты. Не может представление пройти бесследно для того, кто представляет. Хотя бы в виде пятен на лице, кривых линий оно еще долго напоминает о себе после того, как отгремели рукоплескания и последний зритель покинул зал, последний зритель, которому, как говорит Достоевский, некуда идти. Так и жизнь с каждым днем, с каждым откидным креслом пустеет, унося свою долю представления, свою долю общественного восторга, интимного разочарования. И только тому, кто паясничал на сцене, не остается ничего, кроме отметин времени на лице, с какой-то зловещей неизбежностью перенимающих черты противоположного, бабьего пола.

Язвительный человек! Что если он — лжегипнотизер, а тот был настоящий? Да, да, это очень даже вероятно — настоящего уже нет и никогда не будет.

Хромов был рад, что подозрение пришло к нему в голову после того, как он оставил гипнотизера (“Хочу еще немного побыть в своей тарелке!”), иначе бы наверняка пришлось отвечать за свои мысли, а что может быть гаже?

35

Якобы неприступная крепость. Но стены, что соты, сложены из бесчисленных входов и выходов. Врагу проникнуть пара пустяков: сквозняком, ноющим звуком, запахом не неприятным. На охрану надежды никакой. Туполобые лоботрясы только и умеют, что палить по мишени и бить по зубам. Они рассчитаны на примитивного злоумышленника. Хитрому врагу их послушная бдительность только окажет услугу. Последний этап утопии, думал Циклоп, обозревая мысленно свои владения. Ночью, ему сообщили, неизвестные устроили налет на ресторан “Тритон”, забросали зал гранатами, изрешетили пулями, убивая всех, кто попадался на пути. Хозяин ресторана чудом уцелел, но требовалось еще одно чудо, чтобы вернуть его в сознание. Нападавшие денег не взяли, но увезли бронзового тритона. Налет произошел ночью, а уже в утреннем выпуске “Новой волны” появился отчет, написанный наглым, развязным тоном, какой раньше он встречал только в рецензиях на литературные новинки.

Циклоп был в ярости. Наглая выходка продемонстрировала всем, что он уже ничем не управляет и беспрекословно сходит со сцены под неумолимым взглядом гипотетического гипнотизера. Свите знак — пора хозяина сдавать Он приказал подкатить машину и несколько раз проехал на медленной скорости мимо разрушенного ресторана, глядя на разбитые окна, обугленные стены, на полуголую толпу любопытных курортников. Ярость сменилась чувством бессилия. Шофер снял фуражку, пригладил сальные волосы рукой, затянутой в белую перчатку, и слегка повернул голову, спрашивая, куда ехать дальше. Циклоп и сам не знал.

“Давай в газету”, — сказал он наконец, не уверенный, что именно там нужно сейчас быть.

Редактор “Новой волны” Делюкс встретил его с трепетным радушием. Он был готов к незваным гостям.

“Так, — сказал Циклоп, усаживаясь в кресло, — рассказывай, все, что тебе известно. Всё”.

Охранник с хрустом захлопнул оконные рамы, задернул шторы.

Делюкс стоял, светясь в сумерках, нервно дергая узким цыплячьим плечом.

“Я ничего не знаю”

“Врешь!” — заорал Циклоп, ударил ладонью по столу. Чашка в страхе спрыгнула на пол и разбилась.

Делюкс хотел было поднять черепки, нагнулся, но, передумав, резко выпрямился.

“Я не вру, мне нечего скрывать”.

В голосе его неожиданно прозвенела нотка обиды и уязвленной гордости.

“Все, что мне удалось узнать, напечатано в газете, у меня нет секретов от читателей”

Спускаясь из редакции и садясь в машину, Циклоп чувствовал себя хуже некуда. Как будто влез не в свое дело. Такого с ним еще не случалось. До сих пор все, что происходило в городе, не могло обойтись без него.

Шофер снял фуражку и пригладил жирные волосы, ожидая указаний. Охранник, севший рядом с шофером, с интересом рассматривал лиловые костяшки кулака.

“Гони по шоссе!”

Остался позади город, потянулись серо-золотистые курчавые виноградники, упирающиеся в синеву. Слева холмы волнообразно переходили в поросшие лесом горы. Машина неслась, плавно поднимаясь и опускаясь. Скорость успокаивала. Он откинул голову назад. Надо обдумать произошедшее и принять решение. Безотлагательно. Но мысли упрямо отклонялись от заданного маршрута. Обычная дребедень лезла в голову, точно не голова это была, а помойное ведро, в которое проходящие бросают все что ни попадя — сухой цветок, расписание поездов, окурок, огрызок груши, презерватив, пустую бутылку. То, что он видел в себе, невозможно было назвать видениями. Изможденные люди копали яму, выбрасывая желтые комки земли. Женщина водила утюгом по ночной сорочке. Лодка боролась с волнами. Волосы, волосы росли из вскрытой дыни. Нет, с какой стороны ни посмотри, решением эти жалкие инсценировки никак не назвать. В лучшем случае — отвлекающий маневр, рассчитанный на слабоумных.

Вдруг, как будто где-то в конце длинного темного коридора, хлопнула дверь. Рядом с ним сидела она. Еще до того, как повернуть голову и удостовериться, он ощутил ее присутствие. Она не была размытой, неустойчивой, зыбкой, нет, он не только ясно видел знакомое очертание, но и ощущал возле себя живую тяжесть плоти. Она смотрела прямо перед собой, улыбаясь слегка вмятыми углами неровно подкрашенных губ. Лицо лоснилось от жары, ресницы подрагивали, грудь раздваивала тонкую белую майку с красной надписью “Love or kill”. Это невозможно, это нелепо, подумал он, ее нет. Но вот, она была рядом с ним, такая, какой он ее знал и не мог забыть. Повернувшись, он посмотрел на нее в упор, тайно надеясь, что она не выдержит взгляда и рассыплется на бусинки и бисеринки. Он хотел заговорить, но не знал, что сказать. Вернее, не что сказать, а как обратиться. Назвать по имени? Но имя, он почему-то был уверен, уже не принадлежало той, которая сейчас сидела рядом с ним.

Прежде всего он должен вымолить прощение за то, что произошло, за безобразный финал, когда он ударил ее при охраннике, при служанке, крича, что она дешевая сучка: “Ты будешь у меня как шелковая, ползать за мной, как шелковая”. Он был так зол на нее, что, когда на следующий день ему доложили, что она сумела бежать, перегрызла веревки, он выслушал равнодушно. Даже не стал снаряжать погоню. Он был уверен, что она вернется. Ей некуда деться! Без меня она уже ничего не значит! Нуль что спереди, что сзади! Потом была тоска, потом было раскаяние, боль, мука, отчаяние, потом все кончилось.

“Если ты еще можешь меня простить” — так приблизительно должен он начать. Но тем самым он только вернет ее обратно, в прошлое, которое всегда было для обоих непрерывным, мучительным выяснением отношений: кто кого. Этого нельзя допустить ни в коем случае. Это сделает ее возвращение возвращением в прежнее состояние, исключающим всякую возможность будущей встречи.

Может быть, она сама ему что-то хочет сказать? Но нет, она молчала. Язык скользнул между приоткрывшихся губ и слизнул скатную капельку пота.

Он протянул руку и положил пятерню на ее колено. Она никак не отозвалась на прикосновение, та же улыбка, та же устремленная вперед по рассекающему виноградники шоссе серость глаз, но нежная, не терпящая загара, краснеющая под оттиском пальцев нога была настоящей. Медленно, заворачивая край юбки, он повел липнущую от страха руку вверх, подбираясь к заветному устью.

“Надо бы подзаправиться” — сказал шофер.

Сидевший рядом с ним охранник с хмурым равнодушием, которое не покидало его даже тогда, когда он выламывал руку или стрелял в спину, звучно зевнул, порылся в карманах и сунул в рот, не зажигая, сигарету, предвкушая затяжку.

“Хорошо, — сказал Циклоп, — заправляйся и гони назад”.

Путь назад был длинен и скучен. Так же тянулись слева и справа суконно пожухлые виноградники, вставали и отступали сухогорбые холмы, и только впереди, то появляясь, то пропадая, живо поблескивало море.

В одном месте машина круто вильнула, объезжая брошенный посреди дороги велосипед. Шофер выругался. Циклоп оглянулся равнодушно. Подумаешь — велосипед! Он уже ни за что не отвечает.

Когда подъезжали к дому, внезапно пошел дождь, как густая паутина.

Раздвинулись с лязгом ворота. Давя мокрый гравий, машина сделала полукруг и остановилась у портика. Начальник охраны вышел навстречу, раскрывая большой черный зонт.

“Все тихо, ничего подозрительного” — доложил он.

Циклоп выслушал мрачно, буркнул:

“Передай Тропинину, чтобы явился ко мне, после обеда”.

Прошел в дом, на ходу сдирая с себя липнущую одежду, чувствуя облегчение: наконец-то можно освободиться от тесной, натирающей обузы.

“Ванна готова?” — рявкнул он на служанку, бросившуюся поднимать с пола одежду.

Шторы были сдвинуты, чтобы не пропускать жарких солнечных лучей.

Круглая ванна была выдолблена в янтарно-желтом мраморе. Скользнув пяткой, Циклоп погрузился в теплые ласкающие струи, выплескивая воду через край, раскинул руки. Туловище всплыло, теряя вес, покачиваясь блаженно.

Вошла служанка, стуча каблуками. Присев, положила на мокрый край пунцовую кисть винограда. Циклоп лежал, закрыв глаза, покачиваясь.

Служанка замерла, с обожанием глядя вниз на белую тушу, распластанную у ее широко расставленных и от желания слабеющих в коленях ног:

“Какое счастье быть здесь! Быть рядом с ним. Быть при нем. Какое счастье! Как мне повезло! Я недостойна!”

Служительница высшего разума, она боялась, пошевелившись, нарушить ход карающей и милующей мысли. Идущее от воды влажное тепло просачивалось испариной под юбку, пропитывало тесный корсаж. Поглощенная невероятным зрелищем, она не решалась поднять руку, чтобы откинуть набрякшие, липнущие к щекам кудри.

Покоящаяся в ванне белая туша то вздувалась сетью судорожно пульсирующих толстых жил, то медленно опадала тонкими, мятыми, пористыми пластами. Отдельные части вдруг начинали распухать, круглились мутными пузырями. Дряблые мышцы вязко зыбились, жировые отложения слоились, оплывали. Бесформенная, клейкая масса набухала, заволакивалась, лениво, вяло вздымаясь матово переливающимся куполом

Медуза, подумала служанка, затаив дыхание, вздрагивая от язвящих щупалец похоти, медуза!..

36

Каждый, кто пытался нарисовать карту города, сталкивался с одной и той же проблемой. В результате всех усилий получалась не карта города, а самая обыкновенная картина, изображающая в одном случае какую-нибудь историческую сцену, в другом — натюрморт, портрет Часто из-под строжайшей линейки и невиннейшего циркуля выходила самая настоящая порнография, и тогда участь новоявленной “карты” была незавидна. Ее рвали на мелкие клочья, сжигали, спускали в канализацию или прятали, да так, что и сам спрятавший потом не мог ее отыскать и годами не находил покоя, хмурясь, когда кто-нибудь из домашних упоминал об уборке. Как только рисующий карту замечал, что улицы и переулки с россыпью строений складываются в картину, он понимал, что очередная попытка не удалась. Савва продвинулся дальше других. Карта, которую он до полного завершения суеверно оберегал от посторонних глаз, пока еще представляла собой пригоршни никак не связанных фрагментов, или как он их называл — отрывков, но завершение уже не казалось чем-то бесконечно далеким. Контур вырисовывался, не обнаруживая никакой трансцендентной подоплеки, сводящей на нет кропотливый труд картографа. Конечно, каждый день возникали соблазны: там пририсовать уютный тупичок, тут подтереть слишком широко раскинувшийся пустырь, но Савва умел соблазнам противостоять. “Неужели я недостоин сокровища?” — бормотал он и, стиснув зубы, продолжал цветными карандашами наносить на карточки, которыми были набиты его карманы (подарок библиотекаря), и спортивную площадку, и ночной клуб, и автобусную стоянку. Улица Желтых роз. Улица Павших. Улица Затонувших кораблей. Улица Летучих голландцев. Площадь Восстания.

“Мерю”, — услышал Тропинин, когда, оторвавшись от работы и высунувшись из окна своей виллы, спросил у сидящего на корточках мальчугана, что тот делает в его саду.

Тропинин был не в духе. Каждая встреча с Циклопом была ударом по самолюбию. К счастью, такие встречи, как сегодня днем, случались крайне редко и только при чрезвычайных обстоятельствах. Ночной налет на ресторан “Тритон” был вполне веской причиной. Тропинин давно уже догадывался, что в делах Циклопа не все обстоит блестяще, но он был уверен, что, пока сохраняется видимость благополучия, беспокоиться не о чем, поскольку видимость благополучия и есть решающее условие покоя всех и каждого. После нападения на ресторан, совершенного так вызывающе дерзко, от видимости не осталось и следа. Надо срочно действовать. Оптимальным было бы вычислить, кто приказал совершить набег, и немедленно перейти на его сторону. Но до сих пор все его попытки обличить этого “кто” ни к чему не привели. Не гипнотизер же, в самом деле, мутит воду! Не желая признаваться в своем бессилии, Тропинин сваливал вину на недостаток информации. Пока же он вынужден был по первому зову бежать к Циклопу, этому бездарному, жестокому, неуравновешенному увальню, и пытаться ободрить, обнадежить того, кого уже считал обреченным. “Ничего страшного, труппа бродячих сумасшедших, проказы балбесов, скоро мы их всех выловим по одному и уничтожим!” А в это время голый дебелый Циклоп ловил себя на том, что ему хотелось бы поговорить с Тропининым не о ночном нападении, а о подсевшей в машину покойной супруге, но сдержался. Он только спросил Тропинина, как бы между прочим, о живущей в гостинице тяжело больной Розе, давней подруге его жены, и о ее муже, писателе. Он не сомневался, что приезд на курорт этой странной пары и появление Раи были как-то связаны. Жизнь и смерть неразлучны: он был уверен, что эта мысль принадлежит ему одному.

Тропинин вернулся от Циклопа не в духе и, вот проклятое совпадение, обнаружил, что кто-то из гостей стащил из ниши глиняную птичку. Тропинин был убежденным, уверенным безбожником, но не одни только боги вторгаются в ход нашей жизни, неодушевленные предметы, идеи, теории, сны, предсказания порой влияют на исход задуманного дела сильнее, чем прячущийся под сенью мирта Сатир или отзывающееся на шепот Эхо. Эта птичка из красной глины, когда Тропинин обращался к ней за советом или с просьбой, не прикидывалась глухой. Достаточно свистнуть в нее, чтобы быть услышанным. И вот чья-то равнодушная рука прикарманила, скорее по врожденной склонности, чем из корысти, то, что высвистывало его судьбу. Есть от чего быть не в духе!

А когда Тропинин был не в духе, он садился за свою старенькую пишущую машинку и, заправив лист бумаги, начинал отбивать очередную статью. То были самые плодотворные часы. В кабинете ничто не отвлекало внимания. Стол, стул и пишущая машинка. Ни книг, ни журналов, ни картин. Время от времени Тропинин вставал и подходил к распахнутому в знойно синее небо окну. Эти несколько шагов обычно одаривали его именно тем эпитетом, которого не хватало для того, чтобы фраза ожила. Он вспомнил то, что сказал Хромову, когда они давеча гуляли по набережной: “Книге заказано быть полной, законченной, неизменной. Она должна при внимательном (вдумчивом и ревнивом) чтении распадаться, разлагаться, истлевать”. Хромов согласился, не уловив скрытой критики в свой адрес. Вопреки публично хвалебным отзывам, Тропинин был невысокого мнения о прозе Хромова. Он считал его книги растянутыми, напыщенными, неподвижными. Первая книга, правда, ему понравилась, все последующие вызывали только разочарование. Но к тому времени Тропинин познакомился с женой Хромова, влюбился и, зная, как трепетно она относится к творчеству мужа, не смел даже намеком высказать критику. Выскажи он свое истинное мнение, оно было бы воспринято любым, посвященным в треугольник (а Тропинин постарался посвятить в интригу всех своих знакомых), как продиктованное его личным интересом, далеким от литературы. С тех пор, как он встретил Розу, он не мог быть беспристрастным. Он расставлял сети. Он был уверен, что стоит стать чуть-чуть посмелее, и она уступит. И вдруг — эта болезнь Во всяком случае, Хромов, объясняя, почему он перестал принимать у себя гостей и почему появляется везде один, без Розы, называл в качестве причины болезнь. На вопрос: “Почему вы скрываете от нас свою жену?” — делал скорбное лицо и отвечал: “У нее пошатнулось здоровье”, а на вопрос: “Когда же мы ее увидим?” — говорил: “Нескоро!”. Ходили разные слухи. Кто-то договорился до того, что Хромов свою жену убил из ревности и прячет у себя дома препарированный труп. Тропинин слухам не верил, но, за исключением ритуальных фраз, перестал расспрашивать Хромова о его лучшей половине. Он вдруг разом осознал, как глупо себя вел в последнее время. Теперь он был не связан ничем и предвкушал разгром, который учинит новой книге Хромова. Тропинин не сомневался, что она будет еще бесперспективнее, чем все предшествующие. Он уже почти завершил черновой вариант рецензии, оставалось дождаться, когда книга появится, чтобы взять из нее пару стилистически сомнительных цитат и бегло пересказать сюжет, продемонстрировав натяжки и неувязки. Какое счастье быть искренним, быть беспристрастным!

И вот, когда, зависнув на полуслове (“недо-лет, недо-могание, недо-умение, недо”), он встал, потягиваясь, поводя руками, как затекшими крыльями, и подошел к окну, его внимание привлек мальчуган лет двенадцати-тринадцати с плоской кожаной сумкой на боку. Мальчуган некоторое время деловито ходил вдоль стены, потом перешел ближе к дому, к бассейну, и теперь, не обращая внимания на загорающую в шезлонге длинноногую девицу, оставшуюся после вчерашнего раута, медленно вышагивал вдоль изогнутого бортика, время от времени присаживаясь на корточки и делая какие-то отметки в блокноте. Шпионит, решил Тропинин, памятуя разговор с Циклопом, но тотчас сам удивился нелепости своих подозрений. Мальчуган вовсе не думал прятаться, он ходил так, как будто ему положено было здесь ходить.

“Меришь?.. Но зачем?” — спросил Тропинин.

Он быстро спустился по лестнице, прошел через залу, где уборщица, бросив гудящий пылесос, с брезгливостью поселянки рассматривала модный журнал, и вышел к бассейну, в котором плавал, скрашивая уныние блестящей глади, желто-зеленый мяч.

“Потому что у меня есть линейка и циркуль”, — соврал Савва.

Для пущей убедительности он предъявил инструменты, которые всегда имел при себе, но которыми редко пользовался, полагая, что лучшие инструменты — шаг, рука, глаз.

“Мне кажется, ты занимаешься не своим делом”.

С детьми надо быть настороже. От них все беды, все недоразумения. Их не проведешь. У них на все есть готовый ответ, готовое решение. Они придерживаются неукоснительных правил, которые не так-то легко разгадать. Они впереди своего времени. Их любовь к куклам, маленьким зеркалам, орудиям убийства Прикинувшись слабыми, беззащитными, глупыми, они всегда достигают поставленной цели. Если надо, идут напролом, но чаще крадутся обходными тропами. Дети тянут туда, откуда с таким трудом удалось выбраться. Есть только один способ борьбы с ними — половое воспитание.

Медленно обойдя бассейн, Тропинин подошел к мальчику. Он постарался придать лицу черты ласковой озабоченности:

“В твоем возрасте, о котором не хочу сказать ничего дурного, полагается строить песчаные крепости на берегу, анатомировать бабочек, подглядывать в женские раздевалки Видишь ли, мой молодой друг, — Тропинин удивился своему дидактическому тону, — для каждого возраста природой определен круг занятий, выходить за который не следует ни в коем случае, если, конечно, не ставишь своей целью причинить вред себе и окружающим”.

“Я соблюдаю осторожность”, — сказал Савва, насупившись и глядя себе под ноги.

Савва презирал взрослых, кичащихся нажитым опытом и при этом готовых поверить самой дикой ахинее, лишь бы оставаться в уютной темнице предрассудков. Когда я вырасту и стану таким же легковерным, решил он, ни за что на свете не буду заговаривать с детьми, чтобы не попасть впросак.

“Осторожность? — перебил его мысли Тропинин. — Но в таком случае лучше сразу отказаться от задуманного! Разве ты не знаешь, что соблюдать осторожность значит заранее признать свое поражение. Мерить — занятие, достойное всяческих похвал, но только после того, как сам дорастешь до отмеренных судьбой пределов. В противном случае ты рискуешь своими замерами нанести миру невосполнимый урон!”

“Урон?”

Савва почесал затылок.

“Ущерб. Ты же не хочешь быть испорченным мальчиком?” — вкрадчиво, почти шепотом сказал Тропинин.

“Думаю, это лучше, чем быть испорченной девочкой!”

Савва чувствовал, что теряет терпение. Ограниченность этого долговязого господина превзошла его ожидания. Было бы правильно молча повернуться и уйти, отложив разметку и необходимые замеры до следующего раза.

“Заблуждение! — радостно воскликнул Тропинин, вспомнив то, что Хромов рассказывал ему о Сапфире, которая, потеряв невинность, ухитрилась стать притчей во языцех скучающих литераторов: — Девочку всегда можно исправить. Тебе это еще трудно понять, извини, но можешь поверить моему опыту. Что до нас, скипетроносцев, самодержцев, наша жизнь, увы, не ведает исправлений. Ложный шаг прокладывает путь. Мужчине, да будет тебе известно, подобает думать о конце. Начало — привилегия слабого пола. От непонимания этого все ошибки, издержки, промахи. Будь я на твоем месте, а заметь, много лет назад я был на твоем месте, нашел бы себе подружку и приступил с ней к экспериментам. Оставь измерения нам, старикам. Скажи, что ты знаешь о девочках?”

“Ничего”.

“Отличный ответ, впрочем, думаю, ты еще не вполне можешь оценить его глубину. Во-первых, будь готов, что это “ничего” отныне будет преследовать тебя и донимать. Во-вторых, ты должен решить, что хочешь получить от этого “ничего” — ничего или все. Кажется, у меня есть то, что может дать тебе некоторое представление Идем!”

Тропинин схватил Савву под локоть и повел в дом. Савва не сопротивлялся и не пытался высвободить руку. Он понял, что лучше сейчас подчиниться, чем потом навсегда потерять доступ к участку, который, как он подозревал, имел решающее значение для его предприятия — воссоздания местности.

Поднявшись в кабинет, Тропинин отпустил мальчика и, порывшись в ящике письменного стола, вручил ему колоду карт.

У Саввы зарябило в глазах.

“Это тебе для развития. Смотри, изучай, набирайся, взрослей. Если что непонятно, приходи, объясню. Но с условием — прекратить дурацкие измерения. И еще — ни слова родителям. Если они узнают, считай, твое воспитание окончилось провалом. Ты навсегда останешься недорослем, наказанием для себя и окружающих. Усек?”

“Усек”.

“Ну беги!”

Савва усек, что ради завершения карты придется отныне идти на мелкие жертвы, сделки с совестью. Карта станет игральными картами, кости — игральными костями. Он неприметно подошел к той неприметной черте, за которой простирается тело женщины с его пустыми посулами и пожизненными наказаниями. Щепотки шепота, брезгливо сказал поэт, как все поэты не терпящий щекотки и пота.

Отпустив мальчика, довольный собой, Тропинин сел за пишущую машинку, но зависнувшее, недоведенное слово так и осталось в тот день висеть, беспомощно шевеля лапками бледно пропечатанных букв. Тропинин мог писать только тогда, когда был не в духе.

37

Речь пойдет о воспоминаниях, являющихся ежедневно, тревожа и ублажая внутренний взор беспокойным бесстыдством неотступного присутствия.

Сама уговорила его:

“Уже поздно, дождь, автобуса не дождешься”

В итоге получилось, что Роза все затеяла, Хромов не стал возражать, Рая волей-неволей приняла участие. Возможно, Роза надеялась, что он скажет нет, возможно, она была уверена, что он откажется, но он не сказал нет, он не отказался.

А она настолько привыкла к подруге, к совместной жизни с ней, что, предлагая Хромову остаться, думала только о том, чтобы продлить свою близость с ним, упустив, что они будут не одни. И только когда Хромов, не заставив себя уговаривать, согласился, она осознала, в какое опасное положение ввела и себя, и его. Сама соблазнила его на неверность. Но ведь он мог отказаться если бы если бы любил ее по-настоящему! Значит, ему ничего не стоит переспать с другой Какая я дура!

“Вы как хотите, а я пошла” — Рая медленно встала из-за стола, показательно зевая. Быстро скрылась в ванной.

“Как тебе моя подруга, понравилась?”

Судя по насмешливой, подначивающей интонации, Роза предвкушала безвыходное положение, в которое загнал Хромова ее вопрос. Сказав “понравилась”, он подтвердит ее ревнивые опасения. А “не понравилась” нанесет обиду. В то же время вопрос был испытанием на искренность. Рая не могла не понравиться, поэтому ответом “понравилась” он бы выдал себя, признав, что в лице подруги Роза получила соперницу. А противоположный ответ, “не понравилась”, был бы откровенной ложью, настолько откровенной, что обоим, и Хромову, и Розе, пришлось бы потом долго из нее выпутываться. Хромов знал, как ревнива Роза, и, разумеется, ему нравилось будить в ней ревность, давать повод к подозрениям, особенно в тех случаях, когда подозрения были ни на чем не основаны. Он считал своим долгом подыгрывать ее страхам. Ее страхи и подозрения давали новое, волнующее, фантастическое измерение его жизни, и он без устали расставлял мнимые подсказки и подтасовывал улики. Любовь — массовая литература, низкий жанр. Но почему-то сейчас он думал только о том, как выкрутиться, чтобы Роза не стала ревновать его к своей подруге.

Роза первой не выдержала напряжения западни и поспешила на помощь:

“Правда, она умна?”

Ее светлые тонкие волосы были слегка взлохмачены, и, когда она поворачивала голову, Хромов всматривался в ее глубоко изогнутое, такое загадочное ухо, влекущее сейчас сильнее, страшнее, чем то, что пряталось у нее между ног.

“Да, в этом она тебе не уступает”.

Хромов постарался придать сказанной фразе максимум двусмысленности. Теперь уже он наблюдал, как Роза внутренне замерла, пытаясь проникнуть в подтекст фразы, раскусить. Но Хромов не дал ей времени прийти к какому-либо определенному выводу.

“Мы говорили о тебе, пока ты спала”, — сказал он.

“Обо мне?” — удивилась Роза.

Ей стало жутко, точно она увидела себя со стороны и, увидев себя со стороны, поняла, что вышла за пределы своего образа и теперь не знает, как войти обратно.

“И что же вы обо мне говорили?.. Нет, лучше не говори, не хочу ничего об этом слышать”.

Покачиваясь на стуле, она зажигала спички и бросала черных червячков в стеклянное блюдце, точно демонстрируя Хромову пронизывающие ее сполохи.

Рая вышла из ванной в длинном, небрежно подпоясанном халате.

“Спокойной ночи!”

Ушла в комнату, прикрыв дверь.

Хромов с Розой еще какое-то время сидели в кухне. Они тщетно пытались выяснить, точно теребили перевязанный ниткой букет увядших ландышей, кто из них ошибся и не пришел на условленное место, вспоминали день, когда договаривались о встрече, сверяя каждое сказанное тогда слово. Они пытались нащупать, что их развело, но всякий раз что-то ускользало, срывалось. Вновь и вновь перебирая все, что предшествовало несостоявшемуся свиданию, шаг за шагом, слово за словом, они так и не смогли вспомнить ту роковую ступень, на которой их пути разошлись, не оставив им ни малейшего шанса увидеть друг друга посреди спешащей толпы, в конце узкой улицы. Она объясняла все обстоятельствами, он склонен был винить себя и ее. “Что-то не сложилось”, — говорила она. “Кто-то из нас подвел”, — говорил он. Роясь в обманчиво податливом прошлом, они чаще находили дурные приметы, указания, что чаемая встреча не состоится, чем предпосылки, делавшие свидание возможным. Как будто навстречу друг другу они шли, уверенные, что встретиться им не суждено.

В ту ночь они еще только догадывались, что поиск утерянных событий — поворотов и складок, пытливое, кропотливое исследование ежедневно пополняемого прошлого на предмет его и ее взаимности (то, что Роза называла “утрясать любовь”) станет со временем для них тем, что намертво скрепляет узы и, кроме всего прочего, служит отличным средством от бессонницы в том смысле, что делает бессонницу, которую невозможно устранить никакими средствами, особенно бессонницу па’рную, — вполне сносной. Сносная бессонница Разве мог Хромов представить в ту ночь, что когда-нибудь ему в голову придет подобное словосочетание!

Он вспоминал о том полуночном разговоре с грустью, с нежностью. В ту ночь они прощались перед сном так, как если бы сон сулил разлучить их навсегда, довершая тем самым то, что началось накануне, когда они ждали друг друга в разных местах. Или их пугало то, что, пройдя через сложный ряд видоизменений, от медузы до бабочки, они проснутся утром другими, будут говорить на новом, по-новому членораздельном языке, смотреть новыми, прищуренными глазами, разумеется, не осознавая происшедшей перемены. И вот, сидя в кухне, они из последних сил продлевали последние, драгоценные минуты, последние, ничего не значащие слова. Они еще были вместе, но то, что сулило разлучить, уже их разлучило, и им оставалось лишь вновь и вновь вызывать иллюзию того, что они неразлучны.

“Я не обольщаюсь, — говорил Хромов, — жизнь не придерживается наших желаний, боги играют не по правилам, сегодня они есть, завтра их нет, а мы только на словах герои. Мы — состояния”.

“Какая печальная мысль! — вздохнула Роза. — Я тоже по-твоему состояние?”

Он посмотрел на нее долго, пристально, точно видел впервые.

“Ты — сон”.

Был второй час ночи.

“Ну что ж, если я, как ты говоришь, сон, пора спать” — сказала Роза. Смутное лицо ее обрело страшную отчетливость, но стало больше походить на маску, чем на лицо.

“Пора”, — согласился Хромов.

Роза скрылась в ванной.

Кажется, рассердилась. Надо было уйти. Она предложила остаться, потому что была уверена, что он не останется. Теперь поздно. Исчерпать жизнь еще никому не удалось.

Роза вышла в длинной ночной сорочке, лепящейся к влажной груди, посмотрела пристально на Хромова, раскрыла губы, точно хотела что-то сказать, но вместо слов только робко, как-то по-детски махнула рукой, прощаясь.

Встав под горячий душ, медленно мылясь, Хромов старался не смотреть вниз, туда, где покачивался лезущий из кожи вон баловень. Может быть, впервые ему было стыдно за себя и за него. С веревки свешивались колготы, трусики, лифчики. Под затуманенным зеркалом пирамидкой свернулась цепочка. Жались флаконы и пузырьки. В пластмассовом тазике, задвинутом под ванну, искрилась пена.

Осторожно ступая, он погасил свет в кухне, в коридоре и проскользнул в комнату.

Кровать смутно белела в темноте. Конверт, скрепленный восковой печатью, с шифрованной депешей: ыэъ пцчыд рыцс йлх. Он замер, не зная, с какой стороны подступить Складки одеяла шевельнулись, отодвигаясь. Он положил, звякнув пряжкой, одежду на стул и скользнул под одеяло. Душный, сложный аромат, отчетливо раздельно идущий от двух женщин, оглушил его. Роза лежала рядом, на спине, вытянувшись, подогнув руки на грудь, затаив дыхание. Где-то там, за ней, как остров посреди быстрой реки, неподвижно лежала Рая. По стеклу накрапывал дождь. Проехала машина, шумно расплескивая лужи. По потолку пробежала светлая рябь. Тикали часы. Что-то поскрипывало по углам.

Хромов закрыл глаза и почувствовал, что тонет, сознание уплывает, распускается в стаю, свивается в тонкую цепочку золотых рыбок, струящихся блесток, и в ту же минуту зубы вонзились в его плечо, рука властно схватила его руку и потянула вниз, его губы всласть впились в мякоть сосца, ноги сплелись с ногами, грозно раздвинулись нависшие ягодицы, руки теряли и вновь находили испытанные изгибы, язык молотил Он не мог видеть, но ведал, что их две, что обе здесь, в темноте, одна слева, другая справа, одна сверху, другая снизу, одна спереди, другая сзади, овладели им, требуя, чтобы он овладел ими, разделился, соединившись в общем судорожном безумии, когда части тела сбрасывают вериги наименований и смерть просачивается

Когда утром он проснулся, Раи уже не было.

“Ушла на работу”.

Роза отложила книжку, склонилась, щекоча завернутыми кончиками волос, и с кокетливо зловещим прищуром медовых глаз сказала:

“Обещай, что никогда, никогда больше”

По расчесанным волосам, по запаху свежести, по подведенному лицу было видно, что она уже давно проснулась и привела себя в порядок. Освещенная сбоку солнечными лучами, она была удивительно красива. Той чудесной, возвышенной красотой, которую по-настоящему может оценить только человек, истощивший за ночь все свои жизненные силы.

38

Хромов был вынужден себе признаться, что начал уставать от курортной жизни. Он скучал по столичному ритму, по линиям метро, по витринам, по газетам. Здесь, на берегу моря, все было как-то плоско. К тому же книга, которую он задумал, не продвинулась дальше бессвязных записей. Книга все еще не имела ни сюжета, ни говорящих героев, она так и не началась. Единственное, что он уже знал наверняка, это то, что в книге на всем ее протяжении должно происходить одно и то же, никаких уступок читателям, никаких приманок для критиков: пусть Тропинин подавится.

Идея поехать к морю принадлежала Розе. Не то чтобы она надеялась поправить свое здоровье, но город детства, в котором она не бывала с тех пор, как убили ее отца, представлялся ей тем местом, где она сможет поправить свое прошлое, особенно ту его большую часть, которая не удержалась в памяти. Хромов попытался ее отговорить, доказывал, что встреча с прошлым ничего хорошего не сулит ослабленной продолжительной болезнью женщине, даже если рядом с ней неотлучно находится друг, сторожащий ее сон. Она упрямо стояла на своем. А поскольку он отговаривал Розу исключительно ради ее же блага, Хромову пришлось, в конце концов, уступить, ибо дальнейшее сопротивление нанесло бы еще больший вред, нежели потворство самым безрассудным желаниям. Он и себя к тому времени убедил, что для него, для его будущей книги праздность на берегу моря, в южном городке с незамысловатым, авантюрным укладом жизни, с проходимцами, оригиналами, купальщицами, следопытами, пойдет на пользу.

Увы, все получилось не так, как хотелось. Конечно, то, что он ожидал здесь найти — узкие улочки, сбегающие к морю, пирамидальные тополя, холмы, виноградники, а также проходимцы, оригиналы, купальщицы, — все это он нашел в избытке. Но угнетало, что нашел он только то, что ожидал найти. Лучше было бы отправиться в неизвестность, чем оказаться единственным неизвестным среди всего, что давно успело набить оскомину.

И все же, попав волею судьбы, действующей через его жену Розу, в стан отдыхающих, Хромов не терял присутствия духа. В то время как вокруг него царили страх и уныние, свойственные людям, отдавшимся на милость солнцу и морю, Хромов продолжал шутить и являть образцы тончайшего, прихотливейшего остроумия. На вопрос Тропинина: “Как дела?” он не отвечал классическим: “Пока не родила”, а наотмашь: “Полтела сделал, работаю над второй половиной!”, или вопросом на вопрос: “Какие дела — большие или маленькие?”, или экстатически просто: “Дала! Дала!”. Когда Агапов просил у него денег, ссылаясь на проигрыш, Хромов замечал: “Сожалею, но у меня нет при себе беспроигрышных денег”. Успенскому, потерявшему равновесие, кстати цитировал Паскаля: “Я верю только тем свидетелям событий, которым перерезали горло”, а если тот начинал спорить, добавлял: “Нашествие ворворов продолжается, с этим надо смириться!”. Авроре шептал так тихо, что она не слышала: “Хотел бы я стать твоим шлепанцем!”, а также: “Одно из двух — либо ты дверь, либо я ключ”. Хмурому портье, встречающему его вечером в холле, он бросал: Недвижный страж дремал на царственном пороге, и добавлял от себя: “Неуверенный поверенный непостоянных постояльцев!”. Сапфире в буфете: “Так на чем мы вчера остановились?”. Тропинину на набережной: “Испытывает ли книга удовольствие, когда ее читают?”. Делюксу в редакции: “Ваш орган надо переименовать в “Сортирное ассорти”, звучит очень по-европейски!”. Библиотекарю: “А где же ваша гробница, извините, я хотел сказать — грибница?”, и еще: “Вы нуждаетесь в новом переплете!”, и наконец: “На какой полке, под каким шифром стоит книга жалоб и предложений?”.

Гипнотизеру на террасе “Наяды” он сказал: “Был бы счастлив познакомить вас с моей супругой, но, увы, она у меня лежачая”, — на что гипнотизер невозмутимо заметил: “Рискну предположить, она слегла тогда, когда поняла, что ваша законная связь, ваш брак, может продолжаться лишь символически и что она сможет тебя удержать, только потеряв телесную форму, превратившись в сплошной ряд твоих сновидений. Поскольку раньше ты искал смысл в ее теле, то теперь, когда от тела ничего не осталось, ты волей-неволей обращаешься к скрытой за ним бескрайней тьме, вслушиваешься в то, что раньше пропустил бы мимо ушей. Заболев, она получила шанс тебя приворожить. Наивно, но женщина в несчастье всегда наивна, это ее последнее оружие”. В тот день гипнотизер был особенно разговорчив. С удивлением Хромов обнаружил, что, несмотря на недолгое пребывание, гипнотизер знает город, как свои пять пальцев. Он не только легко ориентировался в топографии, но и, казалось, знал все о его жителях. Он щеголял своей осведомленностью. Так, между прочим, рассказал, что нищий, сидящий на площади, в прошлом был наемным убийцей, да-да, тем самым, который метким оптическим выстрелом убил мэра — Розиного отца. В ту пору будущий нищий, по словам гипнотизера, придерживался той философии, что устранить человека значит оказать ему величайшую услугу, осчастливить на вечные времена. Главное, чтобы смерть наступила внезапно, непредвиденно, непредсказуемо. Он никогда не брался за дело, если, прежде чем прибегнуть к его услугам, жертве угрожали расправой. “Я не палач”, — говорил он, отказываясь от самого выгодного предложения. Перед тем, как устранить намеченную цель, он устраивал за ней наблюдение, изучал образ жизни, повадки, манеру держать себя, привычные пути. Характер, внутренний мир жертвы его не интересовали. Вернее, он не считал себя вправе влезать в того, кого собирался собственноручно отправить в мир иной, или уничтожить, кому как больше нравится. Вот и в случае с отцом Розы он провел не один день, наблюдая в бинокль с окрестных холмов за его перемещениями по городу. Исполнив заказ, он, по своему обыкновению, тотчас уехал. В отличие от большинства наемных убийц, он никогда не присутствовал на похоронах. Снял комнату в тихом предместье столицы, вел жизнь уединенную и созерцательную. Много гулял по тенистым улицам, читал купленные в антикварном магазине оккультные книги, посещал выставки фотографий и старинных костюмов. Но неожиданно, такого с ним раньше никогда не было, он стал заставать в себе чужие мысли и, самое страшное, — чужие желания. Вначале он сразу отмечал, что та или иная мысль, то или иное желание ему не принадлежат и прокрались в него без спросу. Но прошла неделя, другая, и он уже ловил себя на том, что не может отличить свое от чужого. Он уже получал удовольствие от того, что прежде его смущало и тревожило. Тогда только он понял, что его настигла Божья кара. Загубленные им души нашли в него ход. Естественно, самым отчетливым, самым деятельным был в нем последний по счету убитый, отец Розы. Он забросил книги, сошелся с веселыми, общительными людьми, которые натравливали на него своих толстых жен и возили в подпольные бордели. Он чувствовал, что становится другим, стал другим. Призвав все то, что еще сохранялось в нем от него, в отчаянии и тоске, точно хватаясь за соломинку, он обратился за помощью, за сочувствием к богу наемных убийц, и бог наемных убийц, выдержав приличную паузу, изрек, что единственный в его положении выход — опроститься, отказаться ото всего, что у него есть сейчас и было в прошлом, выкинуть из головы все мысли и желания, неважно, принадлежат они ему или нет. В тот же день несчастный поджег дом, в котором снимал комнату, навсегда покончив со всем тем, что связывало его с собой, и пустился в путь, побираясь по городам и весям, где ему когда-либо случалось проливать кровь. Прошли годы, и вот он сидит на площади приморского городка, полуслепой, безумный, собирая монетки на памятник убитому градоначальнику

История, рассказанная гипнотизером, показалась Хромову скучной, как все истории, которые невозможно записать без потерь, так много в них значит, кто их рассказал и с какой целью. Но когда Хромов говорил “мне скучно”, он подразумевал, что мир, окружающий его в данную минуту, представляется ему скучным, а вовсе не то, что скучает он сам. Мир, включая гипнотизера и его рассказ, был скучен, ибо был понятен и тождествен себе самому, а Хромов даже не знал, кто он такой, чтобы заскучать. Скука останавливалась на границе его тела, как легкий искушающий зуд, не находя доступа внутрь, ибо все то, что служило входом внутрь, как раз и было главным средством против скуки, безотказным развлечением.

Войдя в номер, Хромов машинально зажег свет и тут же, точно испугавшись яркой вспышки, погасил. Он не хотел сейчас, чтобы его кто-либо видел, даже если этим кем-либо мог быть лишь он сам. Его внешний облик не выдержал бы постороннего взгляда, даже взгляда, идущего из зеркала, его внешности было бы больно, поскольку, как ему казалось, за день от него ничего не осталось, кроме внешности. Темнота в комнате была именно такой, какой он желал, не слишком темной, так что он мог без труда передвигаться по комнате, и достаточно непрозрачной, чтобы давать уверенность в том, что его не видно. Быть невидимым — мечта, которую он пронес через всю жизнь.

Он опустился в кресло. Было жарко. Но прежде чем раздеться, пройти в душ, смыть песок и соль, надо успокоиться. Пережить несколько с бесконечной скоростью пролетающих минут, пройти сквозь сито, осесть, успокоиться Стать другим, не тем, который купался в море, писал книгу, пил пиво. Кто из них, тот или этот, настоящий, он себя не спрашивал. Он слишком знал, что и тому, и этому есть что скрывать друг от друга.

Странно, но после долгого, неторопливого и в свое удовольствие прожитого дня Хромов чувствовал себя опустошенным. Точно тюбик, из которого выдавили масляную краску. Как будто все, что произошло за этот день, издавна составляло содержание его души, его тела.

Дверь в спальню была приоткрыта. Тонкая полоска света пересекала комнату.

Звякнула ложечка в стакане. Шелестнули страницы. Гулко дрогнула пружина кровати.

“Ты проснулась?”

“Да”.

39

С тех пор, как неведомая рука, рука провидения, вытащила ее из зеленой, пестрящей пузырьками пучины, Аврора подсознательно искала в каждом встречном того, кто спас ее от превращения в нимфу. Успенский, с которым она беспечно связала свою жизнь, был добрым, покладистым малым, устраивающим ее во всех отношениях, кроме одного, метафизического. Родив ему двух отличных детей, она сочла, что вполне с ним рассчиталась. Жизнь не бывает одна на двоих. Там, где двое, будет третий, четвертый, пятый. Прогрессия. Мораль требует от женщины уступок. Нет, она никогда не искала мужчин, не высматривала их из-за кисейной занавески, не провоцировала на рискованные трюки. Она считала это дурными манерами. Они сами, если хотели, должны найти ее и взять. Они хотели, и они брали. В этом смысле Х и У ничем не отличались от А, В, С. Все, что она себе позволяла, это отодвинуть задвижку. Так, показывая Хромову неприличные карты, она надеялась, что сделала достаточно, чтобы привлечь его на свою сторону. Но он то ли не понял, то ли не захотел понять. Аврора не обижалась. Между ними ничего не было. У нерешительных мужчин есть свой шарм, но только в романах, и только в тех романах, которые остаются не дочитанными до конца, с автобусным билетом, заложенным на дцатой странице. Он был умен, слишком умен. И у него была жена, которая, по слухам, держала его на коротком поводке, несмотря на тяжелую болезнь, лишившую ее возможности передвигаться и показываться на людях. Без нее, конечно же, не обошлось. Аврора была уверена в своих достоинствах. В тот момент, когда она передала Хромову колоду карт, ей показалось, что в его руках эти плоские тела, а в сущности одно, механически размноженное тело, были ее телом, размноженным теми, кому она когда-либо давалась в руки. Она старалась, чтобы всякая случайная связь оставалась случайной и кратковременной, не позволяя претендующим на нее владеть ею дольше, чем позволяли приличия неприличия. Конечно, были исключения, но они подтверждали правило. Все ее мимолетные пассии были приезжими, курортниками, с местными она предпочитала не связываться, опасаясь, что, ухватившись за нее, абориген не оставит ее в покое, пока не доведет до унижения и позора.

Вот она, голая, в полуденном сумраке гостиной, стоит у окна, глядя сквозь тонкую кисею на сад, на цветы, на деревья, на медленно идущего за забором человека, в котором она узнает приятеля своего мужа, известного литератора Поскрипывая половицами, подкрадываются два ее новых поклонника. Продолжая глядеть на медленно идущего Хромова, ибо это он, Аврора инстинктивно хватает направленные на нее с тыла орудия. И хотя уверена, что занавески надежно защищают ее от проходящих по улице, она невольно отшатывается от окна, когда, остановившись и повернувшись лицом к дому, Хромов смотрит прямо ей в глаза. Новые поклонники, по-своему истолковав ее телодвижение, подхватывают ее и уносят в глубь комнаты на диван. Инверсия, думает Хромов, продолжая свой пыльный путь, расстановка слов

Со времени своего чудесного спасения Аврора ни разу не появилась на берегу моря. Она не боялась плавать, она боялась, что ей захочется вновь утонуть, захлебнуться. Ведь в тот момент, когда она потеряла над собой власть, уступая соблазну ледяной спирали, Аврора вместе с ужасом испытала мгновение такого блаженства, которого не испытывала ни до, ни после, ни с мужчиной, ни с собой. Это были круги, огненные круги. Она пришла в сознание только на берегу, улыбаясь склонившимся над ней незнакомым лицам. Она не забыла испытанного блаженства, блаженство осталось в ней как возможность невозможного, как то, что не может не быть.

Увидев расклеенную по городу афишу, она решила, что гипнотизер вполне годится на роль спасшей ее руки. Потому с таким волнением шла она на представление и такая взволнованная вернулась после представления домой. Рассказывая Хромову об увиденном, она примеривала на себя действие внушения. Ей хотелось испытать на себе силу взгляда и магию жеста, услышать вкрадчивый, сиповатый голос и, поддавшись воле артиста, следовать каждому его слову. Но только не на сцене. На виду у всех ходить на четвереньках, нет, это не про нее. К тому же, верная своему правилу, Аврора не стала бы напрашиваться даже к гипнотизеру. Он должен ее найти, угадать ее желание, на то он и гипнотизер. По ее расчетам, это могло произойти со дня на день

Теперь, чем бы она ни занималась, ходила на рынок, поливала в саду цветы, готовила обед, принимала подарки от незнакомцев, стирала, убирала, Аврора повторяла, как заклинание: “Пусть все остается таким, как всегда, но наполнится новым смыслом! Неизменный порядок под надзором всевышних! Обыденным бдением взятый в полон небожитель! Восторг!”.

Поклонники поклонниками, но своим долгом считала Аврора поддерживать в доме порядок. Дом укрепляется ежедневной заботой. День пропустишь, и вот уже невесть откуда выросшие груды мусора, грязное белье, пыль занавесила зеркала, трещины поползли по стенам, запахло плесенью, обнаглевшие мухи летают стаями. Недоглядишь за Настей, и уже какие-то гадкие фигурки, слепленные из желтой глины, выстраиваются на подоконнике, платье рвется, дынные косточки щиплют в постели, девочка просыпается ночью с криком: “Мамочка!”, и плачет, плачет

“Ну успокойся, приснилось что-нибудь?”

“Он опять приходил”.

“Кто?”

“Он”.

В доме нужен глаз да глаз. Непорядок тянет непризнанных призраков. Все свободное время она вытирала пыль, мыла полы, застирывала, подметала. И тем усерднее, чем настойчивее звучал голос, внушающий: “Утопленница, будь пленницей”. Единственная комната в доме, куда она не заходила, был кабинет мужа. После того, как там появились чучела, она окончательно потеряла интерес и к мужу, и к его науке. Если она и отдавалась в доме проходимцам, то делала это так, чтобы не оставлять следов. Ревность слепа. Чем сильнее, чем пристальнее Успенский ревновал Аврору, тем легче ей было уходить от его подозрений. Он ревновал ее к созданиям своего воображения, но создания его воображения не были теми, с кем она ему изменяла.

Аврора была из тех женщин, которые в гневе кричат: “Я что тебе — гигиена?” и тяготятся своим именем, сокрушаются, что у них только одно имя, данное при рождении для того, чтобы украсить собой могильную плиту: они бы хотели каждый день зваться по-новому. Сегодня — Долорес, завтра — Аделаида. Она была из тех женщин, которые Но почему Успенский упрямо сводил ее к определенному типу женщин, подводя под общий знаменатель и не признавая в ней ничего неповторимого? Не иначе, принадлежность Авроры к широкой категории женщин возбуждала его столь сильно, что он готов был пойти на любую фальсификацию, воспользоваться самым подлым средством, лишь бы удержать ее, не дав распасться в руках ловкого шулера на колоду атласных мастей.

Женившись, Успенский осмелился утверждать, что именно он был безвестным героем, спасшим Аврору от смерти в морской пучине. Эта ложь, пусть сказанная из лучших побуждений, навсегда испортила их и без того натянутые отношения. Он посягнул на святое! Он дерзнул присвоить мгновение ее наивысшего счастья! Как он посмел пойти на столь откровенный подлог? Ведь знал, что жена ему не поверит, и все же упрямо продолжал утверждать, что именно он вытащил безжизненное тело на берег. Аврора заявила, что, будь он и вправду тем человеком, она никогда бы не вышла за него замуж: “Я бы не смогла спать с человеком, который спас мне жизнь! Это противоестественно!”. Смирившись, Успенский никогда больше не заговаривал на эту тему, но тема, однажды возникнув, связав их взаимным непониманием, продолжала напоминать о себе. Ее отказ поверить в его ложь служил для него веским доказательством того, что она его не любит, что он для нее ничего не значит. Она же восприняла его ложь как вызов, как злую, мстительную выходку. Да, она признавала, что недостаточно к нему внимательна, пренебрегает супружескими обязанностями, отстраняет не только днем, но и ночью, говоря: “Пожалуйста, не сегодня, я не в настроении”. И все же Аврора не считала это достаточным основанием, чтобы вот так бессовестно, бессердечно вводить ее в заблуждение.

Нет, она не могла стерпеть такого террора. Насколько легче с теми, кто приходит и уходит! Да хотя бы и Хромов. Пусть нерешительный, недальновидный, пусть ничего не доводящий до конца Она чувствовала, что в ее присутствии Хромов вспыхивает, как сальная свеча, и хотелось задвинуть шторы и смотреть, не отрываясь, на тонкое, трепетное пламя, тянущееся ввысь душистым дымком. Но Хромов медлил, как будто она еще недостаточно близко подпустила его к себе, как будто расстояние, все еще разделявшее их, было временем, временем, которое он не успел прожить, израсходовать до конца. Он ждал заветного часа, заветной минуты, когда сближение должно произойти само собой, просто потому, что настал срок сблизиться. Аврора не испытывала нетерпения. Смешно! Достаточно приспустить чулок, и он падет к ее ногам. Один из тех, кто не устоял, не смог устоять. Время терпит, желание не спешит. Главное, вовремя закрыть глаза.

Что до гипнотизера, едва подумав о нем, Аврора ощутила приятную, бегущую по волосам тревогу, как будто изо дня в день крепнущее чувство к этому далекому человеку не имело отношения к ее привычной, налаженной жизни. Словно рука, когда-то извлекшая ее из блаженного водоворота, теперь влекла ее обратно, прочь от берега, в бездну.

Сколько себя помнила, она мечтала иметь семью, мужа, детей, дом, быть в доме хозяйкой. Мечта осуществилась, она была счастлива. Правда, при этом выяснилось, что счастья недостаточно, что еще нужно что-то такое, чего не могут дать ни муж, ни дети, ни дом, нужно то, чего нельзя получить от жизни.

Аврора не винила Успенского. Успенский, пожалуй, был таким, каким она себе представляла мужа. Только с таким, как Успенский, она могла жить под одной крышей. Он был законным мужем. Но столь же законно желание иметь сверх того, что предусмотрено законом.

40

Против обыкновения увиденные на пляже телеса его не вдохновили. Мысль билась, как о белую стену сухой буро-желтый горох. Лазать, лизать: лезть, лесть. Попадания не было. Лодки вверх дном, запах дегтя и водорослей. Шелковый шум волн. Рыжая божья коровка на сером камне парапета. Крики чаек. Темные очки, вывешенные на продажу. Человек с пеньковой трубкой, похожий на старого матроса. Туфли тоже продаются. Он остановился, снял ботинок и струйкой ссыпал просочившийся песок. Купил бутылку минеральной воды. Блеск, плеск солнца. Зеленая афишка гипнотизера уже выцвела до грязно-желтого. Черная флотилия кипарисов. Ворота покрыты облупившейся краской. Незнакомые деревья с толстыми, глянцевыми листьями, с волосатой сморщенной кожей стволов. Свисают ягоды, похожие на цыплячьи головы. Странный едкий, сладкий запах. Буйная растительность. Путешественники уверяют, что есть деревья, корень которых в точности повторяет скелет человека. Зеленые облачения, застегнутые на перламутровые пуговицы. Листья лапчатые, зубчатые, рубчатые, губчатые, крапчатые. Зеленая костюмерная (костомерная, Савва, ау!). Пищи и трепещи! Бирюзовой лазурью припечатанная бабочка. Златострунные мухи с томными глазами сбились в столп. Птица незримо гогочет.

Лампочки, лампочки, горящие и перегоревшие. А также свечи, восковые, пускающие языки пламени. Небо sine linea, синелиния. Определение пустоты: пустота. Я не нашел на ней украшений, даже намека на украшение (из записок психиатра). Чувство (вычеркнуто). Лапша, макароны. Почему-то в этом антураже вспоминаются строки из старых стихов про “рдяных сатиров и вакховых жриц”. И образы богов (numena) сквозь пламя вынес целы

Почему я, черт побери, не пишу стихов? Почему извожу дни и ночи на эту беспросветную глупость — лапидарную прозу. Лущить рифмы — вот мой удел. Она обдала его холодом души. Она обделила его собой. Она обделалась Почему раньше не додумался? Почему додумался только тогда, когда израсходовал все свои слова и не хочу пробавляться чужими? Книга стихов!.. Сейчас я разрыдаюсь

Почему, подумал он вскользь, точно провел рукой по наэлектризованному шелку, должен я кому-то доказывать, что существую? Доказывать, что без меня ничего этого — он посмотрел по сторонам — не было бы: ни моря, ни истории, ни книг, ни богов? Стало грустно, как всегда перед тем, как исчезает ценная, бесценная, абсолютно ненужная мысль.

И тут же опять навязанные памятью пустые комнаты, пыль, рулоны обоев, запах краски, стремянка, как немая свидетельница. На другом конце подзорной трубы.

За ржавой сеткой теннисный корт, поросший травой. Скамейка, поделенная между солнцем и акацией. Извилистые аллеи. Бетонные корпуса санатория невзрачно пугают невзрачного прохожего с высшим образованием, придерживающего шляпу. Я ли он? Он ли я? За каждым выбитым окном мерещится лицо.

Она прячется где-то в ветвях, вплетаясь в листву, гамадриада. Колено уже нашел, а вот и глубокая ляжка, прилипчивые губы, бездонно изворотливое ухо, душистые космы. Никогда не воображай, что ты крепость, что ты неприступен. Сентиментальный мотив будет кстати. Любит, не любит. Щипковый инструмент. Моя безголосая. Не мог похвастаться близостью.

Хромов вышел одновременно с трех сторон на асфальтовую площадку, к которой сходились три дорожки. Рисунок мелом и кирпичом. Детская рука. Поганые знаки, кратные трем. Плоская на плоском. Всем сестрам по серьгам. От раны до руины путь недолог. Попрание.

Постой-ка

Хромов достал из кармана тетрадный листок, унесенный из кабинета Успенского. Сравнил рисунок на листке и рисунок на асфальте. Один к одному.

В тот же миг листок выпорхнул у него из рук.

“Отдай!” — завопил Хромов.

Маленькая девочка, выхватившая листок, смеясь, побежала от него. Хромов бросился за ней, но не успел. Девочка скомкала листок и сунула в рот, быстро крутя щеками.

“Съела!” — засмеялась она.

Упитанный ангелочек, золотые кудри, голубое платьице, накрашенные алым лаком коготки.

“Как не стыдно! — Хромов не находил слов от возмущения. — Это что, такая игра — портить людям настроение?”

“А ты — люди?”

“Я — настроение”.

Девочка обиженно надулась, уловив в его голосе снисходительную фистулу. А я слишком легко иду на попятную, пасую, подумал Хромов. Где-то он ее видел. Ну да, конечно, в ресторане, на террасе, как-то нехорошо она его там обозвала, забыл — как.

“Зачем съела рисунок?”

“Чтобы никому не достался”.

“Никому, кроме тебя”.

“Мне он тоже не достался, я ведь его съела”, — сказала она, жеманно улыбаясь.

Она и не догадывается, что сейчас переваривает бога, бога ревности-древности, и лучше ей не говорить, подумал Хромов, а то потом пожалеет. Впрочем, она еще не в том возрасте, когда экскременты внушают священный трепет.

Удивительно, когда-то такой маленькой девочкой была Роза. Так же путала слова. Убегала от родителей. Рисовала на асфальте. Училась уму-разуму Она признавалась ему:

“В детстве любила отнимать”

“Отнимать? Что?”

“Все равно — что. Главное — отнять. Впрочем, как правило, отняв у подруги куклу или бант, я через несколько дней отнятое выбрасывала, но никогда не возвращала”

До того, как произошло событие, навсегда отбившее у нее охоту отнимать.

Она играла во дворе одна. Била тугим желтым мячом о стену. Вдруг мяч, расшалившись, юркнул мимо подставленных ладоней и, звонко ударившись об асфальт, проскочил по дуге между ног и вприпрыжку устремился к проходу на улицу. Она уже собралась метнуться за беглецом, как вдруг — до сих пор не могла вспоминать о произошедшем без тоскливого озноба — из-за угла появился незнакомый человек в темном костюме. Не обращая внимания на нее, он устремился к мячу, схватил, плотоядно оскалившись, и, зажав под мышкой, вновь скрылся за углом. Некоторое время она стояла в полном оцепенении, оглядывая с мольбой о помощи слепые, безжизненные окна обставших домов. Потом, с трудом удерживая слезы, втайне надеясь, что это взрослая шутка, добежала до угла дома, выглянула на улицу, куда ей строго-настрого запрещали выходить. Увы (а может быть, к счастью), незнакомца и след простыл

“Это ты рисовала на асфальте?” — продолжил Хромов расспросы.

“Я”, — сказала девочка без всякого смущения.

“И что все это значит?”

“Это значит, что я маленькая девочка, которая убежала из дома”.

“А где дом, из которого убежала маленькая девочка?”

“Идем, покажу”.

Хромов вздохнул с облегчением. Он не мог оставить маленькую девочку одну в этом парке, и в то же время не решался насильно увести ее из опасной чащи, неровен час начнет кричать, расплачется, тогда ему несдобровать. Публика терпит писателей до известного предела. Только попробуй перешагнуть, не обинуясь привяжут к столбу или разорвут на части.

Выйдя из парка, они долго плутали по узким, вымершим на солнце улицам, и Хромов невольно заподозрил, что маленькая девочка его водит за нос, быть может, она вообще не маленькая девочка, а, допустим, Роза, воспользовавшаяся попутным смещением времени, чтобы отлучиться из детства и пошалить безнаказанно в будущем. Вполне вероятно, что маленькая девочка просто не помнит, где она живет, и водит его наугад, надеясь очутиться на знакомой улице. Если не повезет, придется обходить улицу за улицей, переулок за переулком, дом за домом, пока они не выйдут на тот, который ищут. Не исключено, что им предстоит таким образом обойти весь город, все дома до последнего. Если в каждом городе есть последняя улица, есть и последний дом, подумал Хромов. Никто не знает, что именно вот этот, ничем не приметный дом — последний. Но именно в этот, последний дом входит путник, обошедший весь город, там заканчивается извилистый, сложный, сплетенный из направлений движения и линий судьбы путь, который и называется городом. Что в том, последнем доме — баня, музей кукол, булочная, часовая мастерская, фотоателье, оптика, библиотека, гостиница, памятник архитектуры, полицейский участок? От этого зависит путь, от этого зависит город, но узнать наверняка, не строя фантастических догадок, может лишь тот, кому выпало пройти все до одной улицы, не пропустив самого захудалого закоулка и не задремав в радушном тупике на коленях нагретой солнцем статуи. Единственное, что облегчает предприятие, — нет необходимости искать начало пути, ни в пространстве, ни во времени. Каждый житель, где бы он ни находился, в любое время суток, это и есть начало. Главное — шагать непрерывно, останавливаясь лишь по нужде еды, сна и любовных сближений. Может быть, подумал Хромов, сжимая потную ладошку, в этом городе последним был дом, в котором родилась Роза и до которого ему никак не удавалось дойти, потому что не очень-то и хотелось.

Маленькая девочка постоянно отвлекалась по сторонам. То ей до слез хотелось зайти в какой-нибудь магазин, то она кокетливо заговаривала с лохматым бродягой, расположившимся на тротуаре, то требовала купить ванильное мороженое в вафельном рожке, то пыталась протиснуться через щель в заборе:

“Там тыквы, тыквы!”

Ее абсолютно не смущало, что она одна, без родителей, с незнакомым человеком. Вертясь, она засыпала Хромова вопросами:

“Откуда берутся медузы?”

“Откладывают яйца”.

“Чем отличается мужчина от женщины?”

“Тем, чем женщина отличается от мужчины”.

“А вот и неправда!”

“Как так?”

“Они отличаются, но по-разному. Женщина отличается от мужчины тем, чего у нее нет, а мужчина отличается тем, что у него есть. Кто написал Энеиду?”

“Вергилий”.

“Что такое Бог?”

“Бесчисленное множество”.

“Куда мы идем?”

“К тебе домой”.

“Зачем?”

“Ты там живешь”.

“Но ты там не живешь!”

“Я иду с тобой”.

“Зачем?”

“Чтобы ты не потерялась”.

“Как я могу потеряться? Я всегда там, где я есть”.

“Это тебе так только кажется”.

“А ты где живешь?”

“В гостинице”.

“Ты женат?”

“Да”.

“У тебя есть дети?”

“Нет”.

“Почему?”

“Не вышло”.

“Они остались в животе?”

“Не в животе, а в голове! Разве не знаешь, что дети рождаются из головы?”

“А мой папа говорит, что дети — это наказание”.

“Ему виднее”.

“А откуда берутся облака?”

“Этого никто не знает, даже я”.

“Ну все, пока!”

Забыв о Хромове, она побежала в сторону стоящей на отшибе фанерной хибарки, предназначенной для тех, кого на юге метко называют “дикарями”. Из двери вышел пузатый человек в майке, он мрачно посмотрел на Хромова, почесывая небритую щеку. Хромов поспешил удалиться.

41

Успенский считал безвозвратно потерянным день, когда из-за житейских неурядиц ему не удавалось побывать на руинах храма. Конечно, дни, проведенные на лоне руин, точно так же терялись в прошлом, как и дни, когда руины оставались недосягаемы, но, в отличие от последних, счастливые дни, посвященные созерцанию руин, можно, при желании, вернуть, восстановив в мельчайших подробностях. Во всяком случае Успенский верил, что их можно вернуть. Обыкновенно день не просто уходит восвояси (по некоторым теориям — туда, откуда пришел), а рассыпается на мельчайшие, клубящиеся в пустоте крупицы, из которых самый прилежный ум не создаст ничего сносного. Воспоминания так же не принадлежат минувшему, как мечты не принадлежат будущему, а сон — вынашивающему его телу. Лишь редкие дни, когда удавалось вырваться на волю, сбежать в свое одиночество и, крутя педали, добраться до руин древнего храма, оставались навечно в целости и сохранности. Успенский спрашивал себя, был ли потерян день, когда, поддавшись странной слабости, он взял с собой в горы Хромова? Не просто взял, а уговорил, упросил поехать. Он счел бы кощунством назвать этот день безвозвратно потерянным, поскольку, как бы то ни было, встреча с руинами храма состоялась, но присутствие постороннего отняло половину причитающейся вечности, разделив на двоих то, что по праву принадлежало одному.

Стоило Успенскому закрыть глаза, он видел храм весь, целиком, во всей его красе. Он торопился увиденное записать, запечатлеть. “Возведенный храм, — писал он в своем характерном “исчерпывающем” стиле, — возведен по правильным правилам, проверенным временным временем. В основании основания положен положенный треугольник, облицованный облицовкой. Вознесенные стены расступаются, давая проход снаружи внутрь и изнутри вовне верующим сомневающимся и сомневающимся верующим. В стенах снизу вверх сверху вниз пробито множество отверстий, пропускающих солнечно-лунный свет. В середине середины возвышается высокое возвышение, на которое водружали божественную статую бога, назначенного назначать судьбы верующим сомневающимся и сомневающимся верующим”

Руины были откопаны случайно двумя кочующими археологами-любителями. Почему любители решили копать именно здесь, осталось загадкой, которую даже Успенский не брался разгадать. Известно, что древние строили святилища либо глубоко под землей, в пещерах, либо в глухих непроходимых дебрях. Известны храмы, сплетенные из сетей на вершинах деревьев, и подводные храмы-лабиринты, посвященные холоднокровным и беспозвоночным богам. Но строить храм, жилище богов, здесь, высоко в горах, на солнцепеке, на месте, открытом всем ветрам, пришло бы в голову человеку, либо бездарно безбожному, либо легкомысленно легковерному.

Даже теперь, когда поездки в горы стали для Успенского тем костяком жизни, ради которого он безропотно сносил все ее желудочно-мозговые отделы, он в душе считал руины сценой обсценного представления, обесцененной игры. А если Успенский и не хотел кем-то быть, так это комедиантом. Надевать скрывающую лицо маску, рядиться в фантастические костюмы или, напротив, выступать голым, демонстрируя свой бутафорский срам, казалось ему занятием, не выдерживающим даже самой благожелательной исторической критики. Определяющее понятие театра — экстаз — было ему подозрительно. Успенский и на представление гипнотизера не пошел потому, что причислял его к разбросанной по миру, но в сущности единой труппе провокаторов и иллюзионистов. Другое дело — литература. Писателей он почитал. Поэтому, наверно, и уговорил Хромова поехать к руинам. Хотелось понаблюдать за реакцией человека, знающего о богах и руинах не понаслышке. Позорное любопытство, постыдная слабость. Реакция Хромова была вполне предсказуемой. Полнейшее равнодушие. Несколько слов, произнесенных лишь для того, чтобы не обидеть приятеля:

“Отсюда открывается чудесный вид на море”

Подумать только — “открывается”! Нет, ничего ему не открылось! Успенский не смог сдержать досады. Как всякий литературный герой, он хотел верить, что литература — вещь основательная и уж во всяком случае — подлинная. До сих пор он считал, что на литературу можно положиться. Конечно, искушает заявить, что Хромов — не настоящий писатель, лжеписатель, и своим безразличием к руинам выдал себя, но Успенский отметал такой вывод как недобросовестный. Надо смотреть правде в глаза, даже если ее глаза закрыты.

Он подозревал, что равнодушная реакция Хромова была притворством. Хромов хотел усыпить его бдительность, чтобы вернуться потом сюда без его присмотра.

Бросив на склоне велосипед, взбираясь к руинам, выбиваясь из сил, Успенский невольно опасался увидеть там наверху, у обрыва, размытую знойной синевой фигуру писателя. Зато какой восторг он испытывал, когда после утомительного подъема убеждался, что вновь один и руины вновь принадлежат ему одному, безраздельно, — те самые руины, в подлинности которых он сомневался! Что со мной происходит? — думал он. Разве безвозвратно потерянные дни не составляют счастье жизни? Так ли уж обязательно покоряться вечности, о которой ничего не известно кроме того, что там нельзя курить и, уходя, гасят свет? Зачем мне замшелые камни, сухая трава?..

Возможно, он заговорил с Хромовым о руинах только потому, что потерял надежду уговорить Аврору.

“За кого ты меня принимаешь?”

Вот все, что он услышал, когда предложил ей сесть на заднее сиденье велосипеда:

“Я привяжу подушку!” — добавил он.

Аврора повертела пальцем у виска и удалилась в кухню, негодующе вращая крупом. Бросила через плечо:

“Возьми детей, если хочешь!”

“С ума сошла! Савва не поедет, ты его знаешь, у него только карты на уме, а Настя — Насте еще рано”

“Рана? — крикнула Аврора из кухни, — какая рана?”

Успенский затосковал, как будто еще надеялся, что если бы удалось уговорить Аврору побывать на руинах храма, взойти на возвышение, побыть хотя бы на миг изваянием, их совместная жизнь наладилась бы, стала другой. Теперь, когда она подпускала его к себе так редко и на такое короткое время, что он успевал только “сходить по нужде”, а уж о нежностях и играх и говорить нечего, Успенский видел в далеких от дома руинах, в этой сцене бесценного представления, то место, где нежность и игра еще были реально возможны. А ей, видишь ли, гипнотизера подавай! Возвышающий обман низких истин! Почему женщины так падки на мошенников?..

Он сидел в саду за столом, под шумным зеленым шатром, придерживая ладонью газету, в которой только что прочел об амурных похождениях Хромова, о смерти главаря одной из местных преступных групп. И это называется новости!.. Аврора наполнила из шланга большую жестяную лейку, полила цветы и ушла за дом.

Сложив газету и глядя сквозь листья на синеву, Успенский подумал, что этот день не должен уйти безвозвратно. Почему? Ничего особенного не произошло, ничего вообще не произошло, ни хорошего, ни дурного. Но ужас от того, что именно этот день уйдет безвозвратно, сдавил его. Может быть, все решило то, что Аврора ослышалась, и “рано” прикинулось “раной”, пустив пучок образов-калек: “по капле кровь сочилася моя”

Во всяком случае мысленно Успенский уже выводил из загона велосипед, придерживая неуклюжий руль, проверял цепь, густо смазанную маслом, слабое место двухколесной конструкции, вышел за калитку и, усевшись на узкое сидение, оттолкнувшись ногой, покатил, взметая белую пыль, вверх по улице в сторону гор.

Скользя по шоссе, мимо бурых виноградников и блестящей зеленой кукурузы, Успенский думал о газетной заметке, иронизирующей над шашнями Хромова. Не то чтобы он завидовал. Для него не существовало других женщин, кроме Авроры. Все другие женщины отступали на задний план, намалеванный грубой рукой. Даже если бы Аврора перестала быть Авророй, он бы не мог, как Хромов, что ни день, пускаться в сомнительные похождения, ставя на кон не только свое доброе имя, но и все то, что он имеет безымянного. Давеча он сам встретил Хромова в обнимку с девицей — недалеко от эстрады, отданной на откуп гипнотизеру. Девица была выразительной, осанистой. Длинные волосы, крутые бедра. Хромов, понимающей рукой стиснув грудь, приветливо кивнул Успенскому, но не стал задерживаться, увлекая красотку в темноту. Успенский остолбенел. До него доходили слухи, что Хромов времени даром не теряет и ищет вдохновение налево и направо. Но одно дело — слышать, другое — видеть воочию. Он не осуждал Хромова, Боже упаси, Боже греховодников, но печаль, печаль о том, что самые просвещенные из нас, самые оснащенные в конце концов изменяют себе, уступая неотвратимому и безвозвратному, пронзила его. Нет, он будет держаться до конца! Аврора останется Авророй. Он не позволит втянуть себя в рукоделие демонов — девичий сон. Свой столбняк после встречи с улепетнувшей парой Успенский воспринял как ответ на вопрос: не быть или быть не? Простой и ясный ответ. Когда же он наконец сдвинулся с застолбленного места, сделал первый неуверенный шаг, он понял, что поразившая его при взгляде на мимолетные прелюбы неподвижность отныне пребудет в нем навсегда, и самое большее, что в его силах, это претворить столб в столп. Даже сейчас, сорвавшись, бешено мчась, наращивая скорость, вращая педали так, что стонала цепь, он всего лишь отбывал неподвижность на каторге одинокого столпотворения (ох уж эти любители древности!). “Быть не”, другого ответа быть не может!

Успенский свернул с шоссе и, всей тяжестью тела налегая на педали, лавируя между ощетинившихся кустов, затрясся извилисто вверх по горному склону, тонущему в сизо-лиловых сумерках. Ветер звенел в ушах. Успенский уже не думал ни о Хромове, ни об Авроре, он не думал ни о чем. Вскоре загнанный велосипед пришлось бросить и карабкаться, хватаясь за камни и пучки сухой, обжигающей травы.

Взобравшись на гребень, он невольно прикрыл глаза рукой. Заходящее солнце затопило плоскую площадку приторным светом. Предвкушая представление, Успенский почтительно приблизился к воронке с руинами. И отпрянул.

Внизу на пьедестале сиял и лоснился, вскипал и пучился, ликовал и глумился бронзовый тритон.

Не веря глазам, Успенский спустился вниз, притронулся к бронзе, на удивление холодной.

Через несколько минут, оседлав велосипед, он уже мчался назад, виляя и больно подпрыгивая, вниз по косо заросшему травой склону. Велосипед жалобно дребезжал, вскидываясь на ухабах. Только бы выдержала цепь! Только бы не лопнули шины!

Выехав на прямую линию шоссе, он немного успокоился. Велосипед, приятно стрекоча, посверкивая спицами, плавно катил в сторону города, мерцающего в розовато-дымчатых сумерках ранними огнями. Море протянулось впереди алым блеском. С руинами покончено. Никогда больше не увидит он выкопанных из земли останков. Слава Тритону!

Легкость, охватившая его существо, делалась все более удивительной и отрадной. Он вспомнил фразу, сказанную однажды библиотекарем: “У всех есть крылья, но не всякий помнит об этом”. Он перестал ощущать свое тело, и даже мысли его становились все тоньше, прозрачнее, точно сплетенные из стеклянных нитей. Я свободен, я исчезаю, думал он, меня уже почти нет, нет

Велосипед, утратив наездника-насильника, прокатил еще несколько метров по шоссе, но руль, не имея управления, качнулся вбок, переднее колесо вильнуло, подвернулось, и машина с грохотом упала, запрокинувшись, продолжая еще некоторое время вращать поднятым в воздух колесом.

42

Пора идти за деньгами. Теперь уже не смогут отказать. Кишка тонка. Никто не вправе оспорить мой выигрыш. Никто не отнимет то, что даровал счастливый случай. Это выше человеческой воли, выше божественного промысла.

Только те деньги воплощаются в подлинные удовольствия, которые нажиты без труда, нечестным путем. А то, что лотерея — нечестный путь, он не сомневался. Там, где случай, там — нечисто, там, как говорится, Бог не ночевал. Фортуна улыбается тем, кто ни во что не верит, это факт. Будущее в руке смерти, чахнущей над златом. Кому не повезло, тому стыдиться нечего.

Так думал Хромов, направляясь к кассе эстрады. Деньги ждали его, уложенные в чемодан аккуратными пачками. Он уже видел этот чемодан, небольшой, из крепкой желтой, побуревшей по ребрам кожи, с удобной, слегка расхлябанной ручкой. Конечно, жаль старика-кассира, ему-то, небось, не до шуток!.. Но ничего не поделаешь: судьба. Каково же было его удивление

День был пасмурный, влажно-жаркий. Точно во все слова, пущенные на описание, густо подмешались буквы л, ж и щ. Море лежало неподвижно, как обезжиленная туша пупырчатой плоскости, и только иногда тяжело, животно вздыхало. Купальщиков было мало, и все какие-то тощие, злые, хотя купаться сейчас все равно что хлебать деревянной ложкой кислые щи, подумал Хромов. Ни одного толстяка, ни одной толстушки: не прошли, знать, через сито скуки, осели в ресторанах, в магазинах. Кто-то видел черного монаха. Рыжая собака ходила по берегу, загребая лапами сырой песок. На глаза попадались брошенные детьми игрушки: мяч, лопатка, маленький автомобиль, розовый пупс с выколотыми глазами. Детство в отсутствии детей внушает ужас. Сыграть бы в картишки или на бильярде. Вшивый полосатый матрас, с грязной ватой, лезущей из прорех, вот ваше море.

Он положил на парапет блокнот и дал волю карандашу.

Соответствие действительности. Пара. Нож в сердце. Фотография на память. Наемник. Лето в деревне. Вильгельм Оранский. Вокал. Дневник горничной. Сенсация. Смысл жизни. Опоздавшая награда. Перемышль и Переяславль. Встреча на заводе цветных металлов. Цена колебания. “Он с ней заодно”. Изгнание из рая, картина неизвестного мастера. Ручные часы. Законы гостеприимства. Щеки Помоны. Шар заключает в себе куб. С этим трудно спорить. Пошевеливайся! Будда учит нас безмятежности. Печальная невеста с кожаным кошельком. Пластмассовый цветок. Высшее образование. Эвмениды. Слуховой аппарат. Деррида и иже с ним. Половина дела. Осенние сумерки. Запах паленой шерсти. Указатель. Разрешите представиться. Кумир миллионов. Дерьмо. Танец. Иностранная разведка. Лоно природы. Архив двух революций. Хлеб насущный. Гостиница в Роппонги. Избирательный бюллетень. Он баллотируется в законодательное собрание. Вязаный свитер. Черта характера. Выпуск. Опус-попус. Как сказал Филипп Супо. Забинтованная рана. Опасное производство. Девальвация. Волеизъявление трудящихся. Мебель. “Осиновый кол в сердце Парижа”. Лавкадио! Банановый лист. Умирание. Показание свидетелей. Ложная тревога. Дамский пистолет. Кинороман. Я давно уже ничему не удивляюсь. Переливание крови. Кладбище — библиотека червей. Неравный брак. Посох.

Он сунул блокнот в карман и пошел в сторону парка.

Деревья замерли, точно пахнущие потом и пудрой костюмы, вернувшиеся на вешалку после долгого, утомительного и для зрителей, и для актеров представления. Хромов, глядя на деревья, пытался начать мысль со слова “я”, но ничего не получалось: я видело, я решили. Он вспомнил, что “я” — это вообще не слово, а неизвестно что, переменная, икс, игрек. Деньги, эквивалент, вот что важно. На выигранное в лотерею он сможет еще год не стесняться в средствах, тратить, жить, не думая о куске хлеба, бродить по улицам, иногда покупать какую-нибудь ненужную вещицу, водить легких девиц в рестораны, заполнять словами страницы записных книжек Он сможет отвезти жену за границу и показать этот редкостный экземпляр какому-нибудь знаменитому врачу. Он уже представлял удивление, любопытство, восторг. “Это неоценимый вклад в науку! Недостающее звено! Вы даже не представляете, насколько это важно для развития наших знаний в тератологии! Теперь я вас никуда не отпущу. На следующей неделе состоится конференция, я выступаю с докладом, это будет сенсация. Позвольте мне считать себя первооткрывателем. Да-да, милочка (обращаясь к растерявшейся от комплиментов жене), вы — чудо! Вам нечего бояться. Ваше фото войдет во все учебники. Ваш восковой слепок будет украшать, если можно так выразиться, лучшие кунсткамеры мира! Вашим именем назовут лаборатории, кабинеты. Научное сообщество возьмет на себя, я уверен, заботу о вашем содержании. Об условиях мы договоримся. Вы будете ездить по миру”

Праздные мысли, они приходят сами, их не надо звать, заманивать пустым листом бумаги. И как трудно их отогнать, когда они уже здесь. Отстаиваются, остаются.

Наклонившись к окошку кассы, Хромов не мог поверить своим глазам.

“Что ты здесь делаешь?”

Девушка только улыбнулась на глупый вопрос.

“А где старина кассир?”

“Уволили”.

“За что?”

“Как обычно — недостачи, приписки”.

“А ты случайно не дочь гипнотизера?” — вдруг спросил Хромов.

“Нет, а что?”

Бесхитростный ответ.

“Да так, показалось”

А кто вообще сказал, что у гипнотизера есть дочь? Зачем гипнотизеру — дочь? Без дочери оно как-то проще получается дурачить доверчивых отдыхающих. Дочь ничего не дает — в смысле запутывания сюжета и выпытывания истины. Даже напакостить не по силам потусторонней прелестнице. Хромов еще раз внимательно посмотрел на девушку, вытесненную на поля прополотой рукописи. Обознался!

Она прочитала в моих глазах безумие, подумал Хромов и натужно улыбнулся, отчего безумие в его глазах только выиграло. Хотел спросить, почему она, не предупредив, не согласовав, сменила аптеку (пользование тела) и оптику (изощрение зрения) на убогую эстраду (потакание вкусу), но не спросил, поскольку и в том, и в другом была неявным образом замешана его спящая половина. Выложил лотерейный билет.

“Раз уж ты здесь, выдай сколько мне причитается”.

Она небрежно повертела билет в пальцах.

“Ну заходи, бери”.

Хромов прошел через маленькую дверь за углом. В узком, сколоченном из фанеры помещении кассы двоим было тесно, не повернуться. Пробиваясь сквозь дыры и щели, солнце пронзало сумрак тонкими клинками. Она прижалась к стене, на которой еще висела зеленая афиша с черным глазом, вписанным в треугольник. Оранжевый лиф купальника, желтая юбка. Неловко сгибаясь, Хромов вытащил из-под стола тяжелый чемодан, в точности такой, каким он его себе представлял: из твердой кожи, с пряжками.

“Все твое”, — сказала она почему-то шепотом и облизнулась.

Он поставил чемодан на стул и попытался ее обнять. Она его отпихнула.

“Пошел вон!”

Засмеялась.

Серая мгла стала тоньше. В некоторых местах просматривалась голубизна неба. Солнце проявилось матовым лоском. Приторно пахло каким-то экзотическим цветком, о внешнем виде которого можно было только догадываться.

А что если Хромов остановился. Нет, он бы не поместился в чемодан. И вес Даже на обветшавшего, иссохшего старика не тянет.

На возвратном пути в гостиницу мысли Хромова, как обычно, потянулись к жене, лениво разлагающейся в своих снах. Нега. Он уже привык к тому невероятному, что с ней происходит, но не оставлял надежды найти способ ее исцелить, исправить, и если не вернуть в прошлое состояние, в которое он был по-прежнему страстно, мучительно влюблен, то хотя бы остановить преображение, запечатлеть ее форму на неопределенное время. Каково иметь женой метафору!

Обратиться к гипнотизеру, почему бы нет? Хуже не будет. Пусть покажет на практике свое искусство. Конечно, одно дело кривляться на подмостках, и другое — просачиваться в тело больной, потерявшей себя женщины. Но, как говорит народ, назвался грибом, полезай в гроб и греби.

А может быть, и вправду, как предлагал гипнотизер, погрузиться в ее сон и поискать причину болезни? Он вдруг подумал, что не хочет, чтобы она выздоравливала. Ему стало страшно, очень страшно. Неужели он настолько жесток, бессердечен, что с пользой для себя будет наблюдать, как она издыхает, зная, что в его руках ключ к ее жизни? Нет, он должен сделать все, что в его силах, даже если ему это невыгодно, иначе будущее его потеряет всякий смысл, сложится, как карточный домик.

Он вернулся в гостиницу, заглянул в спальню. Роза спала. Сунул чемодан под кровать. Вышел на цыпочках и, поднявшись на третий этаж, постучал в дверь.

Никто не отозвался.

Он вспомнил, как точно так же они с привратником стояли перед дверью, прислушиваясь, а потом нашли мертвого гипнотизера.

Он ударил сильнее, кулаком. Дернул ручку, дверь поддалась.

Номер был пуст. Он огляделся по сторонам — никаких следов постояльца.

Уехал! Сбежал! Да чем он в таком случае лучше тех двоих, Икса и Игрека? Что за люди меня окружают! Какую судьбу мне готовят!

Он поспешил вниз, к хозяину гостиницы.

“Да, уехал сегодня, заплатил, как положено, культурный человек, сразу видно”.

В его голосе Хромову почудилось высокомерие. Последнее время хозяин гостиницы относился к нему недоброжелательно. Хромов терялся в догадках, почему.

Он вернулся в свой номер. Сел в кресло. Устал. Сейчас она спросит, где был, что видел. А что он может сказать? Ничего, ничего

43

Даниил ГЕЗО

ПОВЕРИЕ
Рассказы
конец сезона

Когда ничего не щадящая пустота доедала меня, я направился к небольшой часовне, спрятанной за кривыми деревьями на вершине обрывистой горы. Там, тихо помолившись, я вышел из машины и, в ставшей уже привычной для меня тоске, поднялся к златоглавой церквушке, так до конца и не понимая: зачем?..

1

Освободившись, какое-то время я жил в поселке недалеко от зоны, на которой сидел. Продолжая нести прежнее служение (теперь я ездил и по другим колониям), тихими вечерами молил Господа о новом поприще. Стыдно было признаться братьям, что в последнее время (а это почти восемь лет) тюрьма мне изрядно надоела. Стыдно было осознать, что, несмотря на все пламенные проповеди, длительные посты и молитвы, я так и не стал посвященным этому служению человеком. Стыдно было и оттого, что я знал о вопиющей нужде по Евангелию среди заключенных. Нечего скрывать, я старался изо всех своих немощных сил, но так и не прилепился сердцем к этому делу.
Не скажу, что служение было бесплодным, нет, люди каялись, менялись, церковные группы росли. О нашей миссии даже напечатали несколько статей в христианских журналах. Были самые разные отзывы, да и слава Богу. Но только каждый раз, когда я становился на вечернюю молитву, мне всегда приходилось признаваться самому себе и Ему, что это не мое.
Прошло еще два года, и на заседании епархии было принято решение отправить меня миссионером на черноморское побережье Кавказа, в Джубгу. Я ликовал и славил Бога. Передав дела помощнику и собрав все свое небольшое имущество, исполненный духа и жажды труда на ниве Божией, я оказался на новом месте, где через некоторое время радужные грезы развеялись. Очевидных сдвигов в зарождении поместной церкви не наблюдалось, а ту небольшую группу, которую получилось собрать за эти три года, постоянно лихорадило всевозможными духовными заболеваниями. Ночью двадцать второго декабря, в семь минут второго, за девять дней до Нового года, Господь забрал к себе ту, кого я любил больше жизни — мою Настеньку. Жену и друга.
После тихих и скромных похорон я неделю провел в своей квартире. Вместо истерики просидел в пропахшей всевозможными лекарствами тишине. Смотрел наши фотографии и старался заплакать… Не получалось даже завыть.
Гуляя праздно от скорбного безделья вдоль набережной, вместо того чтобы молиться, я все-таки стал чаще и чаще отвлекать себя искушающими воспоминаниями.
Вспоминал, как закрыли меня прямо после свадьбы. Настя спала дома, а я поехал к ребятам. Мы сидели в кабаке на Большом проспекте, отходя от буйного брачного веселья, и опохмелялись водкой. Было скучно, и я приказал вызвать проституток, чтобы отметить свой первый день семейной жизни. Вместо девочек приехал ОМОН. Нас сдал кто-то из своих. Мне, как одному из организаторов, дали восемь лет строгого режима, остальных получилось откупить. Она даже на суд не пришла, и я до сих пор не знаю, почему. Развели нас заочно.
В тюрьме я уверовал. После покаяния мне передали от матери письмо, где она писала, что Анастасия заболела. Я стал молиться о ее исцелении. Господь милостиво ответил. Не поминая прошлого, мы воссоединились. В день ее крещения, через месяц после моего освобождения, на воскресном богослужении нас вновь объявили мужем и женой. Может быть, ее здоровье было причиной моего назначения на побережье. Но я этого не понял…
Прошло одиннадцать месяцев. К ноябрю я решил съездить в поселок Тюменский под Туапсе. После похорон, прямо на кладбище, мне позвонил местный православный священник и, высказав соболезнования, предложил встретиться. Сам факт звонка уже мог считаться необычным. Это не было официальным предложением, да и чтобы православный служитель первым проявил инициативу о встрече? Признаюсь, это было неожиданно. Я его никогда не видел и, в общем-то, ничего не слышал о нем дурного. При жизни, бывало, она захаживала в храм, где он служил, общалась с прихожанами и передавала мне разные сплетни. Я подумывал о нем с какой-то непонятной мне завистью. Его недавно назначили настоятелем нового строящегося храма Успения Пресвятой Богородицы, а пока он служил в той небольшой часовне на прибрежной горе. Я знал, что он моих лет, говорят, красив и, вроде даже, умен. Мне, кстати, тоже всегда хотелось быть традиционным русским священником. В детстве, когда я впервые задумался о Боге, я решил, что рано или поздно надену рясу и клобук. Но, к удивлению, Он распорядился иначе. Мечты ребячества быстро забылись, я стал баптистом и никогда об этом, в общем-то, и не жалел. С усердием изучая доктрины своей церкви, я убедился в правоте и истинности нашего вероучения. Правда, свечи и красота обрядов в русских церквах, и благоговейное пение на непонятном языке, и святые лики икон, и щемящий сердце звон колоколов, и запах ладана, и дыхание старины — все это по-прежнему влекло и манило меня. Впрочем, я старался об этом не думать…
Было пасмурно, около одиннадцати утра. Уже второе воскресенье, как мы не проводили богослужений. К этому дню наша церковная группа окончательно распалась.
Возле часовни стояло несколько недорогих машин. Побережье охватывала меланхолия конца курортного сезона. Срывался мелкий дождь…
Немного посомневавшись, я поднялся по высоким ступеням в храм и встал недалеко от двери. По всей вероятности, служба подходила к концу. Все перекрестились, и после непонятных слов скрывшегося в алтаре священника, хор из трех человек фальшиво запел. Мне это так понравилось, что я, еле улавливая мотив, запел вместе с ними.
«Аллилуйя, Аллилуйя, Аллилуйя», — разнеслось по храму.
Внутри не было и восьми человек, и при этом ощущалась теснота. Это не мешало. Нет. Все казалось таким единым целым: и пение, и храм, и крестные поклоны, и тусклые образа, и ладан, нежным туманом развеявшийся вдоль стен. Чаяния детства вновь стали переполнять меня. Все было похоже на сон. Чтобы ничего не нарушить, никого не смутить, я крестился и кланялся вместе со всеми. Казалось, я наконец-то нашел то, что искал все эти долгие и мрачные месяцы. Долгожданный покой наполнил меня.
«Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе Боже наш, слава Тебе», — я подпевал все увереннее и громче.
Скованность гостя прошла. Теперь я был частичкой этого недоступного целого, и уже ничто не смущало из того, что творилось вокруг. Наконец-то заплакал. Бремя тоски охотно отрывалось и улетало в пучину прошлого.
«Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, молитв ради Пречистыя Твоея Матере и всех святых, по-о-омилу-у-уй нас. Помилуй нас, помилуй», — вторил я голосу невидимого священника.
«Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессме-е-ртный, помилуй нас. Ами-и-инь», — тянул я за хором.
Дух мой проснулся и заговорил: Господи, как я рад, что наконец-то встретился с тобой. Прости меня во Имя Христа Твоего, как же хорошо здесь, но почему Ты мне об этом ничего не говорил? Неужели я действительно еретик, и все мы?.. Но это же не так, правда? Ведь Ты же взял ее, Настеньку, на Небо Свое? Проговори мне.
Я исступленно молился, как никогда ранее. Все пропало и растворилось. Я был один. В Его присутствии. Наверное, еще святые ангелы были рядом, не помню. И тишина, долгожданная тишина Неба, и пение, и сладчайшее ангельское пение, и молитвы мои на неземном языке. Где-то там, за облаком, Он, как тихий ветер. Я вспомнил, что вот уже десять дней, как я в посте. Кто-то поднимал меня за руки и отрывал от земли. Крылья, крылья, крылья небожителей прятали меня от Его светлого лика.
«Помилуй меня, Боже», — шептали губы мои. Я терялся в голосах поющих, и было так хорошо!
Сознание меня покинуло. Тело рухнуло наземь.

2

Очнулся я в кровати, в темной и небольшой комнатушке. Вокруг, на обклеенных оранжевыми обоями стенах, висело много икон. Мебели было мало. В углах, создавая неуютную тесноту, стояли полные вещами коробки. Внутри меня что-то существенно изменилось. За окном море доедало солнце. Я встал с легкостью, хотя двигаться не хотелось, поэтому тут же лег обратно на скрипучую узкую кровать.
Открылась дверь. Вошел священник. Я сразу его узнал, несмотря на красивую густую бороду и длинные волосы. Произошло все так, будто мы расстались на прошлой неделе.
— Саша? Как ты здесь? Это ты?..
Все было так неестественно. Он улыбался, как всегда, хитро прищуривая глаза:
— Слава Богу, что вспомнил меня. Дай обнять тебя, ты в порядке?
— Не знаю…
Мы радушно прижались друг к другу.
— Не прошло и десяти лет, как вновь встретились… Даже не помышлял, что ты… тоже новое творение.
— Так это ты звонил?
— Я.
— Почему же ничего не сказал мне?
— Не знаю. Сомневался, наверное. Как ты себя чувствуешь, бедолага? Я даже службу остановил из-за тебя. Ты так напугал моих старушек. Было, подумали, что ты туда отправился.
— Вы не ошиблись. Как все это странно: мой обморок, твой звонок, ты, здесь, в рясе… А я ведь даже не узнал твой голос.
— Я это понял. Может, ты все-таки ляжешь?.. Водки выпьешь?
— Водки? Да ты что, я же верующий!
— А я кто, по-твоему? Сектант ты, брат, а не верующий, заблудшая овца. Пей и не выпендривайся!
— Не буду.
— Ну, как знаешь. А я выпью. Хоть поешь чего-нибудь?..
Так произошла наша встреча. Он перекрестил рюмку и выпил ее залпом, так же, как и прежде. Я заметил накрытый стол, и мой пустой желудок взвыл, в голове помутнело. Взяв кусок колбасы, лег в кровать.
Я ничему не удивлялся. Все происходило так, как и должно тому быть. Как будто и не было тех лихих лет, когда мы с ним вдвоем, размахивая «волынами», трясли на деньги бедолаг-бизнесменов в Выборге. Не было войны с «казанскими». Не было этого застреленного мальчишки-сержанта. Ничего, ничего не было. Даже похорон Насти.
Он закурил.
— Ты куришь?
— А ты?
— Конечно, нет.
— Я же говорил тебе, что ты сектант.
— Но позволь, разве вам можно?
— Знаешь, все мне позволительно, но не все полезно. Помнишь? Что ты смотришь на меня так, не мучайся сомнениями. Я верую. Отвечаю.
— Да как-то странно это все, меня бы за такое отлучили.
— А меня бы отлучили, если бы узнали, что я с тобой, баптистом, за одним столом ем.
— Правда?
— Правда. Почти. А твои знают, как ты некоторым особенно «очаровательным» терпилам, ради гнусной своей наживы, раскаленными утюгами гладил их волосатые и голые животы?
— Кое-кто знает. А твои?
— Тоже кое-кто.
Он резко замолчал, и стало очевидным, что он волнуется. Я всегда это замечал. Мы выросли вместе на Черной речке. Вместе тусовались в Сайгоне. Хипповали. Однажды в Москве, на Этажерке, когда к нам пристали два гопника и потехи ради хотели нас постричь финским ножом, мы объединились на всю нашу никчемную жизнь. Саша подрезал одного из них — это стало нашим дебютом. Срочно вернувшись в Питер, мы постриглись на вокзале и на полгода расстались. Я пожил у тетки на Петроградской стороне, он — у отца в Купчино. Но через год мы уже орудовали вдвоем на Витебском. Еще через пару месяцев у нас была своя бригада. Мы стали авторитетными людьми, купили по новой иномарке и одну на двоих дачу в Сестрорецке. А затем была эта бестолковая пьяная стрельба в Гдове…
Когда мы сопровождали нашу фуру с белорусской водкой в Эстонию, нас остановил гаишник за превышение скорости, и здесь все началось. Саша ехал на заднем сиденье, по дороге изрядно набрался пива. Когда я вышел, чтобы договориться с сержантом, Саша уже был в стельку пьян. Я сел в милицейскую «шестерку», а этот салага-сержант, надеясь нас раскрутить, как говорится, по полной программе, пошел осмотреть нашу машину. Он попросил Сашу выйти на обочину — в ответ раздался выстрел. Мальчишка рухнул на асфальт. Саша сделал контрольный в голову…
Мы сожгли машину в лесу возле Чудского озера. Дождавшись фуры, я уехал в Таллинн. Шурик пообещал мне отсидеться в Пскове у своих родных. С того дня мы больше не встречались. Через восемь месяцев меня посадили.
— Так ты все это время знал, что я здесь, рядом с тобой?
— Да. Случайно увидел тебя на кладбище. Ты прошел мимо меня и даже не заметил. Вначале мне показалось, что я ошибся, но все-таки решил позвонить. Хотя, знаешь, я давно мечтал о нашей встрече и догадывался, что она произойдет где-то при таких вот обстоятельствах Я крестил тут сына одного мента, он рассказал мне о тебе. Приехал к твоему дому и увидел, как ты куда-то отъезжаешь. Потом, было, засомневался, думаю: стоит ли ворошить былое? Но вскоре узнал, что ты потерял жену…
Можно было бы еще многое сказать о том, что происходило и со мной, и с ним в тот вечер. Стоит ли тратить на это время? Главное, что здесь он резко замолчал, и с этой секунды наш разговор стал развиваться по-иному. Над морем почти стемнело. Меня мутило от табачного дыма. Он продолжал курить и продолжал волноваться. С каждой минутой моего молчания его состояние то ли бреда, то ли истерики постепенно переходило и ко мне. Было душно, хотелось отворить окно, вырваться наружу, где в осенней ночи отпугивая редких насекомых, барабанил дождь. Не успевая за темпом моего сердца, громко тикали настенные часы. Он налил себе водки и продолжил.
Я тревожился, но продолжал внимательно вслушиваться в его сбивчивый и дрожащий голос, интуитивно ожидая получить ответы на многие вопросы, так часто отравлявшие мои воспоминания в прошлом.
— Господи помилуй, ну что же я лукавлю-то перед тобой! Не знаю, исповедуются ли у вас, но я должен тебе что-то рассказать. Как я ждал нашей встречи! Все эти годы я ношу это в себе, и вот сейчас, когда ты здесь, рядом со мной… Это ведь Он нас привел друг к другу, ты понимаешь это?
Смотря в его бегающие глаза, я подумал… мне казалось, что я все понимаю. Но он, того не замечая, в нетерпении крикнул:
— Ты слышишь меня?
Мне пришлось кивнуть в знак согласия.
— Наверное, ты уже понял: это я тебя сдал тогда ментам.
— Да, я это понял. К радости, только сейчас, — почти шепотом ответил я.
— Поверь, брат, я не хотел этого. Меня случайно прижали тогда на вокзале, нашли «шмаль» в кармане. Я думал, что это из-за того ментенка, знаешь, как там бывает, у страха глаза велики, я представил, что если меня сейчас закроют, то я обязательно пойду по мокрому, а это уже вышка. Боже, да что же я кручусь перед тобой, как сука! А ты бы как поступил?.. Молчишь? Ну, молчи, готовься, ведь это еще не все.
Он выпил свою рюмку и опять закурил.
— Вначале я косил, предлагал денег, но, как назло, все бесполезно. Я даже не знаю, когда родилась у меня в голове такая сволочная идея. Короче, я позвал следователя и предложил ему сделку: я открываю ему крупняк, а он отпускает меня восвояси… Правда, я просил, чтобы тебя не брали, ну ты же сам понимаешь… В общем, я попал. Я рассказал им про Выборг и перевел все на Кислого. Поставил условие, что показания в суде давать не буду, да он и не просил — того, что я им наплел, было достаточно. В итоге я отдал свою тачку, а сверху еще три штуки зеленью, и они меня отпустили. С этого все и началось. Прямо как в кино.
Его лицо вытянулось, руки тряслись, он курил сигарету за сигаретой, отчего мне становилось все дурнее. Часы показывали полночь, дождь успокоился, и я, пошатываясь, подошел к окну и, после неуместной возни, все-таки отворил прогнившую раму. Шум волн и соленый запах моря ворвались в комнату.
Видимо, уяснив, что мне плохо, Саша стал успокаиваться и вновь обратился ко мне, пытаясь успокоить теперь и меня:
— Ты только не говори мне ничего, помолчи немного, я знаю, тебе нелегко сейчас, но, поверь, мне еще хуже. Сделай это ради Него, — он ткнул пальцем на тусклую икону.
Я не отреагировал. Он, громко отодвинув стол, упал на колени:
— Прошу тебя, будь милостив ко мне…
Я продолжал молчать.
— Помнишь, когда мы хипповали, называли себя детьми цветов, мечтали поступить в театральный, я пообещал тебе, что буду писателем. Смешно, конечно, но мне, по-моему, это удалось. Я вот сейчас прочту тебе кое-что, только ты будь добр, выслушай меня до конца, а после и осудишь… Прости, что все в такой вот форме… Я, когда после всего этого оказался в семинарии в Ставрополе, то вначале дневник завел, затем сжег, испугался. После был у одного старца, там, в Печерах, недалеко от Пскова, ездил туда грехи замаливать, так он благословил меня писать. Пиши, говорит, пусть это будет исповедь твоя перед Богом. Тогда я и рассказал ему, как того сержанта по пьяни завалил. А он, представляешь, опять благословил меня и говорит: «Иди и больше не греши». Я-то пошел, но вот не грешить больше почему-то не получается… Перед рукоположением я женился на одной такой кроткой… Пела она у моего товарища в приходе под Краснодаром… Три дня назад она убежала. Не смогла со мной, не выдержала. Думаю, что письмо владыке написала. Погонят меня, у нас с этим строго… Что-то я отвлекаюсь. Может, ты все же выпьешь?.. Как знаешь, как знаешь… Ну, я, пожалуй, начну?..
Не дождавшись ответа, продолжая стоять на коленях, он поднял края своей рясы и достал из кармана брюк сложенную вчетверо школьную тетрадь, на обложке которой было написано: «Конец сезона».

3

«Вот и вся история. Она допивает свой кофе, вопросительно смотрит на меня. Я деревянной зубочисткой проверяю на прочность накрахмаленную скатерть. Молчу. Ноябрь. Курортный сезон закончился на прошлой неделе. За окном пустого кафе хулиганит дождь. Диким воплем огрызаясь на вой восточного ветра, чайки, широко размахивая крыльями, парят над осиротевшим берегом. К стоянке напротив гостиницы подъехало такси. Это за ней.
Мы встретились впервые позавчера утром, в этом же пустом кафе. Уже третий год подряд я приезжаю сюда в ноябре, чтобы потешить свою меланхолию. Надеть тяжелый свитер и шерстяные перчатки. Побродить вдоль моря, затерявшись в осеннем тумане. Обкрутить шею клетчатым шарфом и угостить приблудившуюся дворнягу кусочком адыгейского сыра. Пить горячий чай в уходящих в межсезонную спячку кафе. Уходить в горы, бродить между золотых с черными стволами деревьев, временами делая из карманной серебряной фляги пару глотков теплого «Метакса», чтобы вернуться в гостиницу и наброситься на заказанный утром ужин. И, выпив бутылку терпкого портвейна, развалиться на неприбранной кровати, клацая пультом по всем каналам старого телевизора. Дождавшись темноты, выкурить на балконе крепкую сигарету. Посмотреть на черную даль моря. Сосчитать сигналы маяка и уснуть в теплом номере, забыв принять душ. Утром, подарив немолодой, но еще очень красивой управляющей гостиницей пару комплиментов, пригласить ее на ужин в соседнюю Джубгу. По возвращении домой овладеть ею прямо в машине, на заднем сиденье, не выключая фар, и вздрагивать от гудка клаксона, случайно нажатого ее ногой. В общем, сделать все то, что показывают в хорошем и незатейливом французском кино середины семидесятых…
В тот первый раз, когда я здесь оказался, было все: и одинокие прогулки по пляжу, и приблудившаяся собака. Не было, правда, тяжелого свитера, не говоря о шарфе и перчатках. Как и не было ни серебряной фляги, ни копейки денег за душой, ни машины, ни, тем более, ужина в ресторане. Правда, был кусочек сыра, который я украл на рынке, за что и били меня ногами пять веселых кавказцев. Били долго, не ленились. А я харкал кровью и вспоминал, как же все-таки было хорошо еще каких-то пару недель назад, в недалеких ста километрах отсюда, в городе-курорте Сочи, где в тесном казино я оставил все свои денежки, и на вечерней набережной познакомилась со мной прелестная блондинка Ира.
Хорошая была Ира девушка, добрая и отзывчивая. Узнав о моих неприятностях, утешила меня лаской, предложила выпить, развеселиться. Благо, на водку да на обратный билет денег хватало.
Проснулся я утром там же, на пляже, где пили мы с ней вчера теплую водочку. Не было рядом со мной моей прекрасной незнакомки, пропала она, улетела в недоступную мне страну грез, прихватив с собой мой фраерский бумажник, часы да кое-какие украшения. Иронично оставив на память на моей груди отпечаток сиреневых губ и страшную головную боль от клафелина.
Продав торгующему цветами абхазцу за сотню свои английские туфли (это все, что оставалось у меня ценного), я позвонил по междугородке той, другой, которая, по всей вероятности, должна бы меня спасти; но в трубке прозвучало: «Так тебе и надо!» — и короткие противные гудки…
Долго рассказывать, как на перекладных я добирался сюда, как ночевал на спасательной станции с сумасшедшим сторожем-йогом Егором, укрываясь полусгнившим парусом. Как смотрел на темные окна вот этой гостиницы и мечтал о немолодой, но очень красивой управляющей…
Но нашлись добрые люди! (Санек Тимофеев, водитель красного КамАЗа с государственным регистрационным номером «с 23 РУС», если ты когда-нибудь прочитаешь эти строки, то знай, я помню тебя, всегда отпеваю твое имя в ектении).
В следующий раз я оказался здесь ровно через год. Были у меня уже и тяжелый свитер, и серебряная фляга, и шерстяные перчатки, и спутница с красивой грудью. Был и уютный номер, тишину которого разрывали на части наши непрерывные ссоры, сцены ревности да пьяные скандалы
На сей, уже третий, раз я был экипирован по полной программе. Хорошая машина, свитер, перчатки, томик Бродского и достаточное для беззаботного отдыха количество денег. Только не оказалось на месте немолодой, но красивой управляющей.
Долгими покойными часами гулял я по пустым пляжам и набережной. Отыскивал работающие кафе, согревался там горячим чаем и уходил бродить в горы. Вернувшись в гостиницу, играл в шахматы с Аршаком, молодым, болезненно-худощавым управляющим, назначенным вместо той немолодой, но красивой. И слушал старческие глупости его мамы, плохо говорящей по-русски тети Наиры.
Временами становилось невыносимо скучно. Французского кино не получалось. Последние три дня я никуда не выходил, а пил коньяк на спасательной станции, наблюдая, как сумасшедший сторож и йог Егор, раздевшись до трусов и поклонившись заходящему солнцу, лез в ледяную воду, громко провозглашая на незнакомом и, скорее всего, никогда не существовавшем языке какие-то мантры вперемешку с отборной матерной бранью.
Но и это занятие мне скоро надоело, и я стал подумывать: а не поехать ли мне в Сочи — хоть и дал себе клятву никогда туда больше не ездить. Впрочем, что не сделаешь в борьбе со скукой? Помню еще по хипповской молодости своего давнего знакомого Дворнина Романа, художника из Киева. Так тот боролся с нею (скукой) своим оригинальным, авторским методом. Встав напротив зеркала, он наклонялся вперед на девяносто градусов и, напрягая косые мышцы живота, выпускал на волю кишечные газы, поднося к тому месту, на котором мы чаще всего сидим, горящую спичку. Вспыхивало гигантское пламя. Метод назывался: памяти Гастелло…
Все началось к концу недели. Я проснулся около десяти. Принял душ. Выпил стакан теплого нарзана и спустился вниз к завтраку. Покончив с ветчиной и убедившись, что дождя не будет, я продумывал маршрут предстоящей прогулки. Официант убирал со стола. Я допивал свой кофе. В этот момент вошла ОНА. Вязаный свитер и длинная в мелких цветочках юбка никак не соединялись с уже прижившимся на молодом здоровом теле загаром. Выгоревшие рыжие волосы падали на плечи, прикрывая своей тяжестью красивую длинную шею с двумя родинками. Темные синие глаза смотрели дерзко и уверенно.
— У вас есть матэ? — спросила она приятным, слегка низким голосом.
— Чего?! — недоуменный официант посмотрел на посетительницу, но, поймав ее строгий взгляд, обратился к бармену.
Тот же, невозмутимо выдержав паузу с полминуты, видать, он многое успел повидать на своем веку, вежливо ответил:
— Нет.
— Тогда дайте омлет, апельсиновый сок и сто… нет, сто пятьдесят «Столичной».
При слове «Столичной» бармен (жирный, с большим животом армянин) иронично посмотрел на часы, но она, не обратив на это внимания, уселась за столик напротив окна.
«Вот тебе и французское кино», — я смотрел, как она при помощи зеркальца и носового платка справляется с потекшей под правым глазом тушью.
Вскоре принесли ее заказ. Она тут же выпила рюмку водки, лихо и даже, можно так сказать, умело. Выдохнув после глотка воздух, приступила к яичнице. Видимо, поймав мой взгляд, говорящий сам за себя, она, надев в дорогой оправе очки, посмотрела на меня так, как могут смотреть только женщины, из-за которых очень много бед происходит в этом и без того беспокойном мире.
Ощущая волнение, я попытался встать. Но, не преодолев странную, сковывающую и заставляющую стесняться неловкость, все-таки остался сидеть за столом. Она поняла меня и улыбнулась:
— Ну и что? — в ее интонации прозвучал уже предопределенный отказ.
Мне ничего не оставалось, как, скрывая свое поражение, слегка наигрывая, показаться наиболее безучастным:
— Просто любопытно видеть красивую девушку, спрашивающую редкий парагвайский чай и так легко заменяющую его водкой, — я наконец-то встал из-за стола. Надежда вновь посетила меня, и я направился к ее столику.
— Вот только этого не надо сегодня. Сидите, пожалуйста, на своем месте и не делайте неправильных выводов. Если красивая девушка пьет утром водку, это еще не значит, что она разделит свое одиночество с первым встречным. Тем более, заверю вас сразу, вы не в моем вкусе, а я пока еще не шлюха, чтобы сходиться с теми, кто мне не нравится. Давайте все оставим так, как есть, будьте любезны, вернитесь на свое место, прошу вас.
— Не смею вас беспокоить, но мне кажется, что вы несколько переоценили себя. Я просто собирался уйти.
— Вот это разумно. Только вы, по-моему, ошиблись, выход с другой стороны.
Я был готов провалиться сквозь землю. К счастью, официант и бармен не слушали нас, и я, положив чаевые на стол, споткнувшись о ножку стула, чем вызвал ее тихий смех, сгорая от стыда, поспешил к выходу.
«Опаньки, опаньки», — повторял я про себя, идя вдоль берега. Как же все-таки неприятно, даже несносно больно, получить отказ от женщины. И чем она красивее, чем доступнее кажется, чем эффектнее выглядит, тем больнее увидеть холод в ее глазах, ощутить эту ледяную бездну безразличия, что удаляет ее от тебя. Делает ее несбыточной мечтой, а тебя — страдающим от своей неполноценности неудачником. Никчемным и ничтожно мелким чувствуешь себя в такие минуты! Хочется поскорее позабыть это. Хочется стать другим, стройным, успешным, тем, кого любят все женщины планеты. Который, снисходя к их нежному раболепному лепету, спускается к ним со своих высот, одаряет некоторых избранных своим вниманием, строгой лаской и властной похотью. О, как же нравится им, когда ими же овладевают с грубой страстью, когда они визжат от собственной беспомощности, когда они бунтуют, но, несмотря на это, любят. Любят преданно, горячо, жарко. Любят так, как способны любить только немногие. Они — наши грезы, ради них мы живем, стараемся чего-то достичь, пытаемся выглядеть тем, кем не являемся на самом деле.
Думая так, я уже ощущал себя тем, любимым, желанным для любой из женщин. Он широк, его хватит на всех, он доступен и изощрен. Он, зная свою силу, продолжает поражать их своей галантностью, манерами, благородством. Он не делает исключения, любит всех, не разделяя по декоративным, расовым и возрастным признакам. Он позволяет им желать себя, принимает их заботу, дарит обманчивую надежду… Но вдруг он резко меняется, замыкается в себе, обрастает густой щетиной. Хиреет на глазах всех женщин планеты. И те не спят ночами, плачут по утрам. Они лишаются своего единственного, и, о горе, они правы! Через некоторое время он объявляет им, что больше не может так, что ему не нужны они все вместе. Что сердце его жаждет прилепиться к одной. К той, которую он еще не знает, но обязательно найдет и полюбит по-настоящему. Женится на ней. Белыми ночами они прогуляют свой медовый месяц по Летнему саду. В прохладе сестрорецких сосен, разжигая костер на фоне заката, забудутся в тиши балтийского штиля. Будут есть кислые, зеленые, невызревшие яблоки на столетней даче. Долгими дождливыми вечерами читать Бунина и Пастернака. Слушать Шнитке. Играть в костяные шашки. Выбирать щенка на собачьем рынке. Ссориться из-за недожаренной картошки на поздний ужин. Мириться в душевой комнате, запутываясь в объятиях под еле теплой водой. Звонить по всякой мелочи друг другу в минуты недолгих разлук. Сидеть, крепко сжав свои руки, на Додинском «Братьях и Сестрах». Бродить по Литейному, жить в Коломне. Ездить в Москву на выставки в ЦДХ на Крымском валу. И никогда, никогда не расставаться…
Недоуменные женщины молчат и слушают его.
Но вот уже одной из них приходит на ум, что это она его верная и единственная избранница. Она выкрикивает из толпы: «Милый, это я! Я здесь, забери меня!..» Ее голос не слышен, он теряется, растворяется в океане других таких же отчаянных голосов. Они не хотят его потерять, тянутся к нему в надежде завладеть его сердцем. Но он неприступен. Он упаковывает свой тяжелый свитер в спортивный рюкзак, бросает его на заднее сиденье своего автомобиля, включает зажигание и исчезает в морском ноябрьском тумане Кавказских гор…
Неожиданная волна, намочив мои джинсы и ботинки, ужалила меня со всей своей соленой и холодной недоброжелательностью. Замечтавшись, я нарушил границу суши и моря, случайно оказавшись на территории последнего. Пристало грязно выругаться, но было поздно, все, что находилось на мне ниже колен, оказалось мокрым насквозь. Пришлось возвращаться в гостиницу.
Несмотря на сладкие грезы, настроение было прескверное. Уже не радовала и не вдохновляла межсезонная заброшенность окрестностей. Из-за мокрых ног мерзло все тело. Хотелось поскорее вернуться в номер, залезть под одеяло, включить телевизор и сделать вид, что сегодняшнего дня не существовало.
До гостиницы оставалось около километра. Идти было трудно. Замерзшие ноги буквально скрипели в промокших ботинках. Ветер дул прямо в лицо.
Почему-то вспомнилось, как ровно год назад я возвращался в эту же гостиницу, по этому же маршруту. К той, которую я так опрометчиво взял с собой и решил посвятить ее в святая святых черноморского межсезонья. Рассказывал, слегка привирая, о своих переживаниях. Читал Бродского. Заставлял полюбить эту осеннюю скуку. Она злилась. Говорила, что теряет меня. Напивалась и бродила нагая по коридору. Утром, страдая похмельем, плакала, уткнувшись в подушку, а я уходил гулять, расстраиваясь от вынужденного одиночества… Вернувшись в номер, среди общего хаоса и отсутствия ее вещей я заметил на заплаканной подушке красноречивую надпись: «КОЗЕЛ!!!» Долго переживал, звонил, писал, мучился и вдруг, неожиданно для самого себя, забыл и до сего дня никогда не вспоминал. Зачем я тогда потащил ее с собой сюда? Зачем терпел ее всепонимающий взгляд? Зачем обижался на простые и правдивые слова, что король-то, то есть я, в действительности-то голый и ничего из себя достойного не представляет. Что я — сплошная фальшь, обман. И не король-то вовсе, а так… Я злился, продолжал блефовать, прикрывался своей непризнанностью. Пускался на хитрые уловки. Ночью, прижав ее к своей груди, плакал, фальшиво исповедовался, требовал к себе жалости. Но все напрасно. Она бросила меня в горечи своего разочарования. Я остался один и проводил последние дни в обществе сероглазой буфетчицы Тани из кафе-автобуса, что стоял недалеко от гостиницы. Этой было наплевать на все. Она пила балтийское пиво и с удовольствием ночевала в моем номере, интересуясь моим семейным положением. Я уехал, не попрощавшись с нею, несмотря на то, что обещал взять ее с собой. Вопрос: почему не взял? Ведь действительно хотел…
А как восхитительно красиво было вокруг в тот день! Шевелящееся пластилиновое море, цинковые облака, меланхолия волн и революция голодных чаек — составляли в своем единстве одно живописное полотно неизвестного автора. Для полноты передачи ощущений не хватало только музыкального сопровождения. Зазвучал бы какой-нибудь инструмент, вроде виолончели, и все бы сразу встало на свои места, согласно царившей гармонии, заведомо кем-то предопределенной. Как хотелось там, возле будки у пирса, посадить симпатичную и желательно обнаженную виолончелистку. Пусть себе играет на здоровье, какая бы красота получилась. Как в кино. Протяжные и тоскливые ноты, словно мохнатые бабочки, спокойно парят над кипением злых и соленых волн. Приседающий с вытянутыми руками юродивый йог Егор. Я, идущий среди всего этого с промокшими ногами, и она, обнаженная и прекрасная, скрывающая свои прелести за каштановой виолончелью. У нее уже синие губы, она почти трясется от холода, но что делать? Красота, как известно, почему-то вечно чего-то требует. Я подхожу к ней, накидываю на ее онемевшие плечи свой тяжелый и теплый свитер…
И вот мы уже не здесь, а там, на даче, где в густом саду на солнце блестит спелая антоновка. Где фиолетовая тень от оконной рамы четвертует белую накрахмаленную скатерть на дореволюционном столе. Где я, стоя близ окна, допиваю холодное молоко, смотрю на украшенные каплями ночного дождя белые хризантемы, над которыми суетно кружится работяга-пчела. Молчу. В комнате тихо и пахнет свежескошенной травой. На столе, по важности не уступая премьер-министру, красуется розовощекий грейпфрут. Нежатся в лучах полуденного солнца мельхиоровые вилки, недовольно чмокают неточные часы, ворчливо напоминая, что вот-вот наступит полдень. Но она спит, невинно, как могут спать только красивые и любимые. Ночная бледность еще не оставила ее лицо, волосы шелковыми нитями расползлись по неаккуратной подушке, обидчиво слезло на пол легкое одеяло — и все здесь говорит о прошедшей ночи. Сейчас я поставлю глиняную чашку на подоконник, присяду на край дубовой кровати и, нежно поцеловав сухие и горячие от сна губы, тихо скажу: «Доброе утро… Повторится все. И будет так же хорошо, как каких-то несколько часов назад, когда мирная ночь сотрясалась от грохота августовского грома и ярких вспышек грозы». Я делаю все, как задумал. Она улыбается, близоруко щурится, протягивает свои руки к столу, где лежат очки в дорогой оправе…
Очки? В дорогой оправе? Это же ее лицо, я узнаю его теперь среди множества других! Еще несколько часов назад она так безразлично смотрела на меня там, в кафе. Так вот зачем я здесь! Матэ, сто пятьдесят граммов «Столичной», рыжие волосы и красивая с двумя родинками шея. Вот кто мне был нужен! Она, а не какая-то там немолодая, но еще очень красивая управляющая. Вот для кого я устраиваю все это представление с тяжелым свитером и коньяком в серебряной фляге. Вот для кого я прокатил эти тысячи километров. Вот кого я мечтал так долго встретить и наконец-то полюбить. Нет! Я уже люблю! Уже обожаю, уже отдаю всего себя! Берите! Вот он я, весь ваш, только прошу, не отвергайте. Дура, ты просто дура! Как бы все могло замечательно получиться, не поговори ты со мной так грубо сегодня утром. У нас могли бы родиться дети. Я подарил бы тебе бабушкину шаль и приготовил бы мясо по-закарпатски. Мы гуляли бы в Летнем саду и слушали бы у памятника Крылову попрошайку-ксилофониста, продающего Моцарта.
Но как же тогда понимать этот глупый утренний разговор? Неужели для нее не стало ясным, что это и есть судьба? Шанс, который не так часто предоставляется нам, который мы, нет, я так и не смог использовать… Кончено все и решено: возвращаюсь в номер, собираю вещи и уезжаю в Сочи. Еду, сегодня же еду. Перегара нет, с утра не пил. Даже деньги еще остаются. Позвоню Маше, попрошу прощения, скажу, что был в командировке, она поверит. Куплю ей шубу, тогда точно поверит… А может, лучше во Львов, к бабушке? Забыл, она же умерла, все никак не могу к этому привыкнуть…
Сторож Егор, как всегда, сидел на своем топчане и молчаливо глядел на море. По морщинистым с грубой кожей щекам текли пьяные слезы. У опустошенной бутылки «Анапы», так же тоскливо глядя на волны, развалился черный мохнатый пес. Я, расстроенный от своих мечтаний, присел рядом.
— Ну, что, Батхи Дхарма, медитируешь?
— Глупому трудно обрести пути мудрого.
— О, да ты, я вижу, уже совсем близок к нирване. Коньяк будешь?
— У-ух, клятая суета, — он вздохнул, и я почувствовал неприятный винно-желудочный запах. — Давай сюда свой благородный эль.
— Слушай, Егор, вот я иногда смотрю на тебя и думаю, что ты никакой не сумасшедший, а так, просто симулянт-придурок.
Я вылил в его граненый стакан весь оставшийся коньяк, который он выпил незамедлительно. Еще причмокивая, он поднялся и деловито помочился на пса. Пес слегка взвизгнул и, отряхиваясь, встав на свои четыре конечности, отошел от нас на пару метров, после чего опять лег и тут же уснул.
После долгого размышления, продолжая смотреть на море, Егор заговорил медленно и важно:
— Это тебе враг рода людского клевету на меня шлет. А ты посмотри-присмотрись: я же ангел. А-а-а-нге-е-л. Трепать их прародителей! Понимаешь, ангел. Я летаю по ночам, я их жизни стерегу, а они, из семейства собачьих женского рода, мне «Анапу» по летним ценам продают!
— И мою?
— Что — и твою?
— И мою жизнь стережешь?
— И твою, гребаный ты простак. Давеча надыся, нонче чем вчерась, давеча надыся, нонче чем вчерась, давеча надыся, нонче чем вчерась, давеча надыся, нонче чем вчерась, — он запел свои мантры, сочиненные им же на славянский лад. Затем вскочил, подбежал к морю, вернулся обратно, снова подбежал, словно увидел кого, и громко-громко закричал: — Верещагин, не заводи баркас, взорвешься!
Судя по всему, у него начинался очередной приступ. Полон решимости ехать, я направился в гостиницу. Егор догнал меня у пирса и как-то по-родственному обнял:
— Это я тебе говорю, слышишь? Не заводи баркас, Шурик, взорвешься! Обрети смирение, растворись в стихии великого начала, стань мудрым. Покайся и получи прощение. Узри в тишине своего сердца великий предел. Почти ушедшего Гаутаму минутой молчания и преобразись в новую тварь!
Он плакал по-настоящему. Мне стало жаль старика, и я, достав из кармана пачку «Честерфильда», протянул ему. Он же, схватив сигареты, упал на колени и поцеловал мои мокрые ботинки.
— Не тебе кланяюсь, а всему страданию рода человеческого. Иди, раб греха, ждет тебя твоя геенна огненная.
Я оставил его одиноко рыдающим на мокром песке и поднялся на набережную. Вдали зажегся маяк.
Через полчаса нудной ходьбы я оказался в гостинице. Тетя Наира сидела в холле возле включенного телевизора и что-то вязала. Аршака на месте не оказалось. Самостоятельно взяв ключ от своего номера, я прошел к коридору сквозь холл, поздоровавшись со старой армянкой легким кивком головы. Та окинула меня взглядом заговорщицы и приветливо улыбнулась. Мне пришлось остановиться, чтобы не показаться невежливым.
— А где Аршак?
— Пашьла по деэлам, а я тут сижю.
— Ну, жаль, конечно, что нет его. Хотел попрощаться, уезжаю я сегодня, тетя Наира, так что до свидания.
Она вновь ничего не ответила и как-то странно, почти с хитрецой, посмотрела на меня.
— Почему вы так смотрите на меня? Я смешно выгляжу?
— Нэт.
— Хотите чаю?
— Нэт.
— Ну, нет так нет.

Непонятно зачем убавив громкость телевизора, я поднялся к себе. В номере было тепло, уже третий день как топили. Свет решил не включать. Кое-как стянув мокрые ботинки и джинсы, я сел на пол, и вся усталость дня обрушилась на меня весомой мягкой тяжестью. Мне уже ничего не хотелось, кроме как просто так, слегка прижавшись к стене, посидеть в темной комнате на полу. Тянуло ко сну, слипались глаза… Хотелось еще курить, и я, было, пожалел, что отдал Егору свои сигареты, как вдруг приятная вспышка в памяти неожиданно озарила меня. В темноте, на ощупь, я достал из кармана пиджака, висевшего на вешалке, нераспечатанную пачку «Честерфильда», купленную пару дней назад в баре. Впервые за день наступил один из немногих приятных моментов жизни, когда получаешь именно то, чего хочешь. Мелочь, казалось бы: хочется покурить, но нет сигарет, и ты в аду, — но вот они, сигареты, появились, и рай вновь наполняет тебя, и все у тебя хорошо, как у того самого индейца, которому завсегда все, как в песне поется.
Немного порывшись в карманах, я нашел и зажигалку. Не думая ни о чем, я выпускал едкий дым из ноздрей, ощущая приятную леность в теле и сбрасывая пепел прямо на пол. Хотелось бы надолго сохранить в своей памяти эти счастливые секунды, но путаные мысли суетно наполняли мою голову, и сон становился все ближе и роднее. Я закрыл глаза, внимательно изучая звуки текущей где-то внизу воды в узких и наверняка неудобных трубах. Старался не двигаться, ощущая на полу сквозной ветерок из дверной щели. Я засыпал. Мысль о том, что может просквозить, заставила меня подняться.
Надо было встать и включить свет, чтобы нормально разместиться в собственной кровати, и я протянул руку к тому месту, где, по моим расчетам, должен быть выключатель. В этот момент меня вдруг парализовало от страха и неожиданности. Я понял: здесь я не один. Там, в углу, кто-то сидит, пристально смотря на меня.
Еще оставалась слабая надежда на то, что это могло показаться, но ко мне обратились тихим шепотом:
— Не включай свет.
Я онемел, прилипнув рукой к выключателю, но так и не нажав его. Миллиардные стада холодных колючек пробежали по моей быстро вспотевшей спине. Секунды превращались в часы. Яркой вспышкой возникло в глазах глупое выражение лица молодого сержанта, лежащего на пыльном асфальте в луже крови, вытекающей из простреленной головы. Вместо того чтобы бежать, я почему-то судорожно вспоминал: кто мог узнать, что я здесь? Даже если бы и хотелось побыть героем, все равно ничего не получилось бы. Ствол остался в машине, машина на стоянке. Если это менты? То почему женский голос? А если «казанские»? Что делать тогда, все равно вычислили. Включать свет или не надо? Если это конец, то что я теряю? Может, помолиться? Я попытался вспомнить одну молитву, которую знал с самого детства, но так и не вспомнил. Собирая всю свою волю, будучи готовым ко всему, я нажал кнопку выключателя. После чего резкий и яркий свет ослепил меня так, что я от неожиданности закрыл глаза.
— Ну, зачем, я же просила!
В углу кровати, поджав под себя ноги и завернувшись одеялом, сидела… как бы это ни показалось невероятным, это была она. Тяжелые рыжие волосы, две родинки на длинной красивой шее, вот только взгляд уже не такой дерзкий, как утром в баре. Она щурилась от яркого света, кокетливо улыбалась, словно просила прощения, но выглядело это убого. Мне стало стыдно за свой панический страх, хотя этого никто и не заметил. Я совсем растерялся. Застыв посреди комнаты, я провел около минуты, не находя, что делать дальше.
Видимо, заметив, что я робею, она потянулась ко мне:
— Почему ты молчишь? — произнесла она почти шепотом.

В этой тихой и нежной интонации ее слов я почему-то угадал легкую иронию. Нервы мои были на пределе, и я ничего не нашел умнее, как просто заорать на нее не своим голосом:
— Ах ты, шалава, вон отсюда!..
Я пришел в себя от собственного крика, но было уже поздно. Она, будто очнувшись, вскочила с кровати:
— Простите, я не эта, я просто хотела…
Так и не договорив, она, вся в слезах, выбежала в коридор.
Мне пришлось просидеть около пяти минут на полу, чтобы понять, как поступить дальше. Спокойствие вернулось, когда я увидел возле двери, рядом с моими мокрыми ботинками, дорогую дорожную сумку, сверху которой лежала темная в мелкий цветок юбка. Расстегнув молнию, я доставал все ее содержимое. «Значит, вернется», — подумал я и окончательно овладел собой.
В сумке оказались: чулки, полотенце, два недешевых свитера от «Бенетона», несколько стильных платьев, джинсы, кошелек с деньгами, дезодоранты, кеды в целлофановом пакете, маленькая сумочка с косметикой, книга. Иосиф Бродский в черном переплете, первый том из двух. Я очень любил это издание. Между мной и ее вещами образовывалась какая-то связь. Я перелистал томик, нашел любимую элегию Джону Дону: «Джон Дон уснул, уснуло все вокруг…»
На самом дне сумки лежал паспорт с ее фотографией и питерской пропиской. «Улица Школьная, дом 3, квартира 5» — это где-то в районе Черной речки, — попытался угадать я и тут же застыл от удивления. Из книги, которую я продолжал держать в руке, выпала моя фотография. Я вместе с Гошей на нашей даче в Сестрорецке, мы ее только купили и, перед тем как устроить вечеринку по этому поводу, сфотографировались.
Далее что-либо анализировать было невозможно. Схватив куртку, я выбежал из номера и спустился вниз. Тетя Наира сидела на том же месте и как-то неестественно глупо улыбалась. Мне было не до шуток.
— Где она?!
— Ущеля… туда, плакаль, сильно плакаль.
— Кто она такая?
— Сказаль, что твоя жена. Я даль ключи, она пошла, говорила, чтобы я не говориля тебе. Что сюрпириз.
— Какой, на х… сюрприз, какая жена? Что вы из меня дебила делаете? Где Аршак? Аршак, твою мать!.. — я вновь кричал и волновался.
— Аршак плохе, болель, ара, я сидел вместо него. Никому говорит нельзя, что я ключ дал, Аршака вигонят, копейка нет, денег нет…
Я, не дослушав ее рыдания, вышел на свежий воздух. Ну и денек, обхохочешься. Я пошел по тому же маршруту, что и утром. Вокруг окончательно стемнело, на набережной зажгли фонари. Инстинктивное ощущение опасности пропало. На смену ему пришло другое, странное, непонятное чувство, одновременно грустное и приятное. Где-то в глубине души я понимал, что все, о чем так долго мечтал, уже свершилось. Французское кино состоялось. Мы встретились, он и она, причем я — это он, а она — это она. Сейчас я иду по набережной, камера отъезжает, берет крупный план, по экрану побежали многочисленные красно-оранжевые титры. Звучит одинокая виолончель…
Не напрасна была вся эта затея с теплым свитером и одинокими прогулками. И не важно, что я не знал, чего хотел. Важно то, что я это получил. Вывод один: жизнь прекрасна. Я доказал это хотя бы самому себе, потому что просто поверил в это. Я уже ни о чем не беспокоился, а просто шел, зная, что где-то там она ждет меня. И что это не мое, но сейчас принадлежит мне. И что это… конец.
Мы встретились на пляже, на том самом месте, где я сидел с Егором. Она курила и что-то пила из фляги, очень похожей на мою. Я сел рядом, прижав ее к себе и вдохнув вместе с запахом моря весь аромат ее волос. Она положила голову на мое плечо.
— Будешь водку?
— Нет, у меня от клафелина голова болит.
— Дурак!
— Ладно, прости, дай глотну… Тьфу, что это за дрянь?
— «Столичная» с апельсиновым соком.
— Как тебя зовут, милая ты моя?
— Ты разве в паспорте не прочитал?
— Нет, не догадался.
— Настя.
— А фотография моя у тебя откуда, Настя?
— А что если больше не задавать вопросов, просто сидеть и наслаждаться жизнью? Ты же за этим сюда приехал.
— А ты?
— Будь последователен. Откажись от вопросов. То, что мы имеем, так хрупко, что любая неверно принятая информация может легко все разрушить. В конце-то концов, разве не об этом ты мечтал, когда ехал сюда?
— Пойдем, становится холодно.
— Не знаю, там эта армянка, я ее обманула.
— Ничего страшного, уладим…
Утром мы не обмолвились ни единым словом. Она собирала разбросанные мною вещи, я читал Бродского, остановился на стихотворении «Дебют». Она вызвала такси, я заказал два кофе.
Вот и вся история. Она допивает кофе, открывает свою сумочку и достает оттуда тоненькое обручальное кольцо, надевает его на безымянный палец правой руки. Я деревянной зубочисткой проверяю на прочность накрахмаленную скатерть. Молчу. Ноябрь. Курортный сезон закончился на прошлой неделе. За окном пустого кафе хулиганит дождь. Грязные волны завоевывают брошенный пляж. Чайки, диким воплем огрызаясь на вой восточного ветра и широко размахивая крыльями, парят над осиротевшим берегом. К стоянке напротив гостиницы подъехало такси. Это за ней. Она подошла ко мне и молча поцеловала. Раздался автомобильный сигнал. Мы расстались.
Через два дня я уехал в Сочи. Выиграл в казино двенадцать тысяч».

4

Он закончил читать. Я продолжал лежать на кровати. В том, что все это было правдой, я не сомневался. Молился. Тихо, про себя, закрыв при этом глаза:
«Господи, зачем ты испытываешь меня? Зачем ты привел меня сюда? Что повелишь делать мне, рабу твоему? Помилуй меня, милый Бог, от мерзости греха, что лежит у ног моих. Ты же видишь, я ненавижу их, прости меня, но я не смогу простить их. Я же просто человек, и дай мне силы уйти отсюда! Где Ты? Ты же обещал быть рядом. Почему молчишь? Где Твои ангелы? Может, Ты велишь, чтобы я и его полюбил? Боже, я же не смогу. Помоги мне, во имя Иисуса, прошу тебя!..»
Я лежал, не открывая глаз. Понимал, что он ждет моей реакции. Ожидает моего прощения.
«Кто знает, — неожиданно вспомнил я слова Мардохея к Есфири, — не для этого ли тебя избрал Господь?» Это были Его слова. Как же тяжело мне это давалось. Но я все-таки встал и подошел к нему. Он, видимо, ожидая этого, прижался ко мне, как ребенок, и горько заплакал. Мне пришлось его обнять.
— Скажи мне: ты действительно любил ее?
— Нет.
— Я знаю, она ходила к тебе в храм… у вас что-то было?
— Она исповедовалась мне.
— О чем?
— Я не могу об этом говорить. Тайна исповеди священна.
— От меня чего добиваешься?
— Ничего. Просто отпусти мне грехи Христа ради и убей меня. Вот «волына».
Только теперь я заметил, что в его руке был пистолет. Я взял его и положил на стол.
— Ну что же ты такое говоришь? Ты и здесь норовишь меня подставить. Мало тебе, что ты отнял мою свободу, спал с моей женой, так теперь и в Ад меня подталкиваешь. Тебе не стыдно? Мы же братья…
— Неужели ты веришь во все это?
— А как по-другому объяснить, что мы здесь… и я прощаю тебя?..

* * *

Я вернулся в свой поселок на Севере и стал продолжать то служение, которое так опрометчиво оставил когда-то. Миссионер, выехавший на побережье вместо меня, написал мне в ответ на мое письмо, что местный православный священник после завершения строительства храма оставил свой приход и ушел в монастырь где-то под Майкопом в горах. Восстановить с ним связь невозможно.


«ОТЕЦ СЕРГИЙ»
(из дневника актера)
Октябрь. Среда.

— Ты не представляешь, это было настолько все затянуто, что уже начинало надоедать. Полгода репетиций — никакого результата! Мы уже восстановили келью, такую же, как у Толстого. Ряса была для меня роднее, чем собственная одежда. Я похудел на семь килограммов, выучил наизусть весь молитвослов, съездил в Печоры в монастырь, пробыл там неделю — никакого сдвига!.. Все шло хорошо до сцены в скиту. Я встречаю ее, впускаю, здесь все идет нормально, я весь в обстоятельствах, подставляю для нее сундук, задвигаю за собой штору и начинаю молиться. Она раздевается за моей спиной, я все чувствую, каждое ее движение, ее запах с мороза… У меня первая задача — возжелать ее, с этим нет никаких проблем. В то время, если ты помнишь, мы жили с ней вместе на Красной Пресне, наш роман был тогда в самом разгаре. Мы-то, собственно, и познакомились у него в театре. Гришвин пригласил меня к себе в Москву после нашего «Искариота». Мы сделали Кафку — прорыв, там все на ушах стояли от восторга; затем был Гоголь — такой же успех; после я снялся у Макусинского, в этой его белиберде, и Толик меня позвал играть Касатского… Главное, я с самого начала понял, что он от меня хочет. У нас, в общем, до этого не возникало с ним никаких проблем: ему нужна была жизнь, ее нутро — и он ее получал. Слушай, даже смешно, мы как-то посчитали количество сделанных этюдов, кошмар, я за все свои постановки не сделал столько, сколько здесь. Мы с Ольгой даже по ночам репетировали… И вот, она стоит за моей спиной, я ее уже хочу, сгораю от желания, и здесь он кричит: «Делай! Будь им!» Ну и что, я поворачиваюсь к ней, хватаю ее, и это за малым не происходит у нас прямо на площадке. Ха-ха-ха!.. Как я только ни пытался «пристроиться», но не отрубит нормальный мужик себе из-за этого палец, нельзя это сделать так, как он этого хочет, невозможно. Можно, конечно, «сшакалить», слегка приврать, но ты же знаешь, его это не устроит. В общем, сделали мы на этой сцене какую-то там «залипуху» со светом; а вот где Сергий с купеческой дочкой… там просто песня получилась, думаю, что это и спасло спектакль. Мы за него получили три «Маски». Я — за лучшую мужскую роль, Толик за режиссуру, и за женскую Ольгу тоже отметили. Сам Ульянов подошел к нам, обнял и прослезился, говорит, что им уже так не играть… Нажрались мы тогда до чертей, я на съемки проспал. Просыпаюсь, а рядом со мной Настя, жена Толика. Ну, думаю, вот это я попал… Благо, что все были в драбадан мертвые от водки… Так что, дружище, ищи «подмену», так Сергия не сделаешь… Ну, ладно, давай, у меня сейчас дубль, уже заканчиваем, к Новому году будет премьера… Там всем приветы от меня, поцелуй Лизу. Мы скоро будем у вас на гастролях, пообщаемся…
Он повесил трубку. Мой телефон показал, что «дружеская консультация» обошлась мне в восемнадцать рублей, сорок копеек. Ну, не так-то и дорого.
Я завел свою «копейку» и поехал домой. На Литейном была пробка, свернул на Чайковского, выехал на Моховую. Остановился возле института. Было начало первого ночи.
Тяжелые двери главного корпуса открылись со своим неизменным скрипом. Выбежали задержавшиеся после репетиции девчонки с курса Фильштинского, золото старик, он все-таки скольких хороших актеров воспитал. Был намедни у него на экзамене, ну просто умница, и ребята молодцы — труженики.
Девчонки, проходя мимо моей машины, весело улыбнулись и поздоровались. Одна мне понравилась особенно. Я снисходительно кивнул в ответ.
Господи, смешно даже, действительно нет ничего нового на земле. Вот и я каких-то десять лет назад также засматривался на знаменитых наших выпускников, как на небожителей. Теперь я сам такой. Смотрят на меня. Автографы просят. Иногда. Антон, тот в Москве, а начинал же здесь, вместе со мной, у Бодина, а теперь вот в мастерской Гришвина — настоящая звезда; а я все пыхчу, живу с его женой и все играю своего Лопухина да снимаюсь во всякой дряни, чтобы не умереть с голоду. Детки вы мои, деточки, знаете ли вы, что ждет вас там, куда вы так усердно рветесь?..
Я приоткрыл окно и крикнул им вслед:
— Барышни-артистки, вас подвезти?
— Нет, спасибо, Геннадий Михайлович, мы здесь рядышком. Комнату сняли…
М-да, действительно ничего не меняется… Мы тоже здесь недалеко комнату снимали с Антоном, прямо напротив «Мухинки», чтобы на дорогу время не тратить, так же репетировали до ночи, к чему-то стремились… Но Сергия я все-таки сделаю, Антон. Вот увидишь, как я тебе хорошо его сделаю.
Машина слегка пробуксовала на октябрьском гололеде и повезла меня домой. Надо обязательно поменять на зимнюю заднюю резину.

Декабрь. Суббота.

Скоро будет два месяца, как я работаю над Толстым. Решили работать прямо по тексту, замечательно пишет классик… Эх, Касатский, Касатский, как я тебя понимаю. Или все, или ничего. Не был бы ты персонажем, был бы мне другом. Ну, скажи, зачем палец рубил? Почто членовредительством занимался? Ответьте мне, Лев Николаевич, ведь себе же палец рубили, граф, себе рубили, голубчик. Молчите? Ну-ну, а мы вот все равно сделаем вас, любезнейший граф, сделаем, сделаем, будьте покойны. Нам бы вот только сценку вашу с искушением до ума довести. Вы еще сами удивитесь, Лев Николаевич, до чего же вы у нас гений.
Хорошо, что я бросил курить, а то разорился бы из-за сигарет на этих «Снах Ясной Поляны», будь они неладны. Прекрасная драматическая идея: последние минуты жизни причудливого графа, он уже знает, что умрет, единственное, чего он желает, так это умереть с радостью, но сны, души его персонажей тревожат его. И вот, отец Сергий, он же и Толстой, приходит к нему, к самому себе, садится на кровать, старую, деревянную, подлинную, как в имении великого классика, хватает себя за голову и горько плачет: «Ведь не то, не то все это! Стоило ли отдать этому всю свою жизнь, чтобы в результате не смочь спокойно и радостно умереть?..» Строим спектакль на живых этюдах, все идет прекрасно, только бы сделать эту сцену с пальцем. Сколько ни общаюсь с Гришей Коимц, моим режиссером, не могу понять, что он от меня хочет получить. Работаем полностью по Станиславскому, проходим в этюдах каждую мелочь. Грише надо, чтобы я уверовал, я говорю, что дело не в вере, веру не сыграешь; согласен с Тошей, нужна подмена, но как и где? От меня требуется реализм, живая натура. Я согласен. Но как? Как добиться того, чтобы здоровый амбициозный мужчина, оставшись с красивой женщиной наедине, после нескольких лет воздержания отказался от нее из своих убеждений? Может, он был болен? Зачем рубить пальчик, это же не решение проблемы? Хотя Гриша говорит, что это была мечта Толстого, что он все время страдал этим недугом страсти и не мог себе позволить расслабиться. И все, что он не мог позволить себе в жизни, он позволял себе ночью, в своих снах. Сны — а ведь это идея. А что если это все действительно происходит во сне? Сергий поддается искушению, его враг пирует победу, а Толстой придумывает сцену с пальцем, выдавая желаемое за действительное. Необходимо сообщить об этом Коимцу. Будь покоен мой друг и брат Василий Сенин, этого Сергия я сделаю лучше, чем ты. Ты же знаешь, я всегда был лучше, и если бы не я, если бы не твое постоянное желание победить меня, кто ведает, был бы ты тем, за кого тебя сейчас принимают в Москве? Радуйся, дружище, благосклонна к тебе твоя фортуна. Но знаю, знаю я, что двигает тобой. Огненное желание заставить меня завидовать тебе. Не можешь мне простить Лизу? Да она бы все равно ушла от тебя. Она же и вышла за тебя из ненависти, чтобы мне насолить. А наш дипломный спектакль? Помнишь, как ты оплошался, я ведь все сам вытянул. Ты даже дипломом мне обязан. Никогда не смей забывать, все это время ты был после меня, Антон! О, конечно, ты сейчас наверху; ты популярен. Но мы-то с тобой знаем, кто из нас есть кто. Голый ты, Тоша, король, голый. Даже сейчас, когда я смотрю эти все пошлые интервью с тобой, я же вижу, как ты хочешь наперчить мне, доказать, что чего-то стоишь. Молодец, это у тебя почти получается, но что ты будешь делать, когда увидишь моего Сергия? Жди, дружище, ждет тебя сюрприз…
Предложил свою идею Грише, он чуть не обмочился от восторга. Играем так: теперь с пальцем будет две сцены, первая — я отдаюсь ей, вторая — я рублю себе палец. Такого никто не делал, это будет взрыв. Работаем каждый день по двенадцать часов. Лиза уже начинает доставать меня своей ревностью. Дома одни скандалы. Как вы были правы, Лев Николаевич, когда убеждали Пьера в том, что женитьба это крах всех мужских надежд.
Лиза беременна, как это некстати.
Сегодня утром в гримерной произошел удивительный случай. Я овладел Ксенией, просто так, ради потехи, прямо на столике возле зеркала. Но что самое удивительное, было такое впечатление, что за нами кто-то наблюдает, и это так заводило нас, раньше со мной такого не было. Чувствую, что пора остановиться, отдохнуть. До выхода спектакля осталось полтора месяца, боюсь, можем не успеть.

Март. Четверг.

Скоро превращусь в настоящего монаха. Каждый день хожу в церковь на Конюшенной площади; говорят, что местный настоятель, отец Константин, из нашего рода-племени, учился вместе с Караченцевым в школе-студии МХАТ. Я наблюдаю за одним дьяконом, снимаю всю его фактуру, движения, характер. Что удивительно, по-моему, они действительно верят во все это. А что если Касатский тоже верил? Но как и во что? Лев Николаевич, во что веруете? Можно ли уверовать на сцене? Господи, если Ты есть, прошу Тебя, помоги, будь лапушкой.
По вечерам пытаюсь читать, не могу, засыпаю. Лиза допивает все последние соки, завтра уйду от нее. Первая сцена получается прекрасно: я молюсь, затем слышу стук в дверь. Я ее хочу еще до того, как впускаю к себе в келью; идет монолог, я закрываюсь, продолжаю молиться, считаю до ста, вхожу к ней, гаснет свет. Со второй сценой по-прежнему проблемы, это нельзя сделать! Невозможно. Сергий верует, сто процентов даю против одного. Для того чтобы это сделать, необходимо верить так, как он. Это не фарс, здесь есть что-то гораздо глубже, но как это сыграть?
Придумал себе подмену обстоятельств, представляю, что в зале сидит Лиза и наблюдает, как я развлекаюсь с Ксенией Р. Но что удивительно, это меня не останавливает, а напротив, только еще более и более возбуждает. Пытаюсь представить, что в зале вместе с Лизой — моя мать, моя сестра, моя учительница начальных классов — в общем, все, кто верят, что я не подонок. Это не может меня остановить.
Опять повторил свою шалость с Ксюшей в гримерной. То же ощущение, что и в первый раз, за нами положительно кто-то наблюдает. Выход один: чтобы сделать Касатского, необходимо уверовать по-настоящему.

Апрель. Пятница.

Уже две недели живу у Ксении. У Лизы был выкидыш. Стоим на месте: Гриша предлагает заменить эту сцену другой, я отказываюсь. Все на нервах, кричим друг на друга. Атмосфера на репетиции ужасная.
Не спеши радоваться, Антон, я все равно сделаю его, вот увидишь, сделаю. Молюсь каждое утро по настоящему молитвослову, купил с десяток икон и нательный крестик. Завтра решили меня покрестить в этом же храме.

Апрель. Вторник.

Мои крестины отмечали у Скляра. Я пропил все деньги, которые отложил на зимнюю резину. Решили сделать на два дня перерыв.
Вся проблема в том, что Толстой борется с искушением, и для меня это абсурдно. Ну, переспал бы он с ней — ничего бы не случилось, об этом все равно бы никто не узнал. Строю эту сцену на страхе, представляю себе в своих прилагаемых обстоятельствах, что если кто-то узнает о том, что может произойти с нами в этой келье, то меня убьют, расстреляют, разорвут на части, отправят в Ад.
Кстати, интереснейший вопрос сегодня утром в постели задала Леночка, выпускница Фильштинского: чем ад хуже нашей жизни, а рай лучше? Я спросил: а чем? Она рассмеялась и говорит: вот умрем — узнаем. Умная, талантливая девчонка, далеко пойдет. Мы встретились у Скляра, Гриша берет ее в наш театр, я думал поспать с ней некоторое время, но вчера звонила Лиза, ее выписали из больницы, просила прощения, думаю, надо вернуться к ней.
Ездили с Лизой в Гатчину на прогулку. Целый день старался быть ангелом, использовал все свои пристройки. Она все прощает мне, это же надо так любить!
Но самое главное: я наконец-то понял Толстого! Сегодня мне словно открылось: не надо искать реализм, Сергий не верует, он просто одержим идеей своей самореализации, он хочет быть «святым». Он борется не с искушением, а сам с собою, всем назло; и если добиваться чего, то тогда самых недостижимых высот. Как я его понимаю в этом. Толстой, скрывая свои сны, стремится заставить всех поверить в свою беспорочность. Это так просто, ничего не надо выдумывать, просто необходимо побудить их поверить в то, что ты «святой». Вот и все.
Позвонил Грише, рассказал ему об этом; а он мне в ответ: старик, да я тебе твержу про это уже целых полгода.
Скорее бы утро, теперь я сделаю эту сцену, Василий, друг мой, умрешь от зависти, вот увидишь.

Май. Понедельник.

Генеральная репетиция состоялась. Как же все прекрасно получилось, слава Богу! Из Москвы приехал Гришвин по приглашению Коимца, побывал на нашей премьере. Признала Москва-голубушка свое поражение, признала милая. Знаю, он, конечно, льстил нам, спектакль так себе, но я был великолепен. Гришвин пригласил меня к себе, сходу предлагает Гамлета. Я торгуюсь, набиваю цену. Противно, что он это понимает.
Игра в «святого» захватила меня, уже неделю живу благочестивой жизнью, постился в среду и в пятницу. Чувствую себя прекрасно, прямо как граф Толстой. Лиза в восторге от идеи переехать в Москву. Напомнил, что теперь мы будем с Антоном в одном театре — она не отреагировала. Мы с ней одного духа; это же надо было так полюбить меня и оттого так возненавидеть его, чтобы так жестоко с ним обойтись. Какие же мы все-таки звери… но какие очаровательные…

Октябрь. Среда.

Москва. Здесь все по-другому, гораздо серьезнее. Была премьера Гамлета — я просто молодец.
Тоша не выдержал работы рядом со мной, запил, ушел из театра; вернее, Гришвин его просто «попросил». Приступаю к их «Сергию» вместо Антона, о большем я и не мечтал. Во всех сценах живу точно так же, как и в Питере.
Кстати, наши «Сны Ясной Поляны» поставили в репертуар, приходится разрываться, каждый месяц выезжаю к Коимцу.
Купил новую «Тойоту». Москва есть Москва. Прошел пробы у Макусинского, съемки начнутся в мае. Держу себя в форме, остаюсь «святым». Гришвин в одном интервью обо мне сказал: чтобы так играть монаха, необходимо верить, а он (то есть я) не просто верит, новерует, и он тому свидетель. Держу марку, хожу в один и тот же храм, даже подружился с местным священником. Продолжаю регулярно поститься. Принял участие в одной передаче, рассказывал о наших глубоких свято-отеческих традициях, о том, как люблю Россию.
Хочу съездить на Афон. Добавил к Сергию несколько детальных штрихов, все находят это гениальным.

Август. Воскресенье.

Вчера сорвался, ночная жизнь засосала меня. Надо больше сниматься, на театральный оклад здесь не протянешь. Предлагают всякую чушь: гангстеры, новые русские, прочую дрянь… Но мне нравится это делать. «Патриархи» смотрят на нас свысока, как на плебеев, да и шут с ними. Все равно мы играем лучше, и они это знают.
Хочется поработать над Хлестаковым, не знаю, доведется ли? Вчера подписали договор с Эрнстом, буду сниматься в этой лаже вместе с Гудихиным. Наш Толстой признан лучшим спектаклем года. Лирвинская написала, что моя интерпретация отца Сергия — лучшая сценическая иллюстрация из всех постановок по нашим классикам, которые ей приходилось видеть. Гриша сказал, что это попахивает «народным», дай Бог! Ездил к этой старушке с визитом. Какая личность — акула! Весь вечер чувствовал себя рядом с ней провинившимся первоклассником. Но какая у нее внучка, и как она на меня смотрела, все же слава прекрасна. Вчера в ресторане не взяли с меня денег за ужин, взамен попросили дозволения повесить в гардеробе мою фотографию. По московским меркам это приравнивается к звезде героя. Я молодец!
Лиза просто достала меня своей ревностью, отправил ее в Питер. Принял решение: никаких романов длиннее одной ночи! Да будет так. Читаю «Игру в классики» Кортасара — высшее произведение, вот бы его поставить!

Февраль. Четверг.

Прошел слух, что Тоша ушел в монастырь. Я слышал, что в последний год он бросил пить и ударился в религию, но признаюсь честно, не ожидал от него такой дерзости. Лихо.
В этом свете его сразу и вспомнили, сделали репортаж, пишут в газетах. Молодец, хорошо держится, не дает никаких интервью. Может, я тебя действительно недооценил?.. Все налево и направо говорят, какой хороший был артист. Но почему был, милые вы мои? Есть, он и есть неплохой артист, неужели не понимаете, он дурачит нас, разыгрывает. Это же плевок в мою сторону: я был лучшим монахом на сцене, так он теперь покажет всем нам, что он лучший монах в реальной жизни, он станет Сергием во плоти. Я бы, наверное, тоже так поступил, будь на его месте
Да что ты о себе возомнил, Васенька? Думаешь, я тебя не раскусил? Кому и что ты пытаешься доказать, глупец!
Завтра везем Толстого и Андреева в Милан, затем в Париж.

Июль. Пятница.

Не настолько хороша Европа, как ее рисуют. И театр их дрянь: не умеют ни играть, ни ставить. Женщины уродливы, мужики — педерасты. А столько амбиций, на королевской лошади к ним не подъедешь! У них челюсти поотпадали, когда увидели нашу игру. Знайте, буржуи, русских!..
Лиза выходит замуж за какого-то банкира. Не понимаю, она что, за привычку взяла себе выходить замуж, чтобы разбудить во мне ревность? Да как ты не поняла: мне наплевать на тебя, дурочка. Я жил с тобой лишь только потому, что Антон был влюблен в тебя, а ты такого человека на меня, подонка, променяла. Одно слово: дура!

Октябрь. Вторник.

Свадьба не состоялась, успел вовремя приехать и забрать ее к себе в Москву. Купил квартиру в кредит на Кутузовском, думаю, придется жениться. Лиза беременна, летает на облаках от счастья.
Закончили Картасара, спектакль приняли холодно. Теперь, наверное, все мои роли будут сравнивать с о. Сергием, неужели я больше не сделаю ничего лучшего? С той поры, как Тоши нет рядом, у меня пропал стимул творить; хорошо, что хоть могу себе в этом признаться. Значит, не все еще потеряно.
Узнал: он в монастыре где-то под Майкопом — думаю съездить к нему, не могу придумать повод.

Январь. Суббота.

Лирвинская критикует меня на чем белый свет стоит; и все что я ни сделаю — в ее статьях появляется как некая самая ужасная пошлость за всю историю русского театра. Не может старая ведьма простить мне то, как я обошелся с ее внучкой.
Гриша стал все более сдержан в работе со мной — это дурной знак. Занялись «Записками сумасшедшего» — последняя моя надежда удержаться на Олимпе. Господи, помоги мне!
Вчера она сама мне в этом призналась: ребенок не мой, а того банкира. Шлюха! Как я ее сразу не раскусил? Отправил ее на… Питер.
В театре кризис, такое складывается впечатление, что я вообще никогда не играл. Гриша предлагает отдых. Я соглашаюсь, еду в Майкоп.
Мне дали его адрес в церкви, в которую он ходил в последнее до пострига время.

Май. Суббота.

Монастырь нашел без труда, сорок километров от Майкопа в горах. Поселился на одной небольшой туристической базе, меня здесь все узнают. Какие прекраснейшие места! Кавказ, пленитель судеб. Постоянно вспоминаю Лермонтова, немудрено, что он так писал, здесь просто невозможно дурно писать.
Завтра поеду к Василию. Наверное, у него сейчас другое имя, интересно, какое, небось, какой-нибудь Афанасий или Серафим.
Сплю здесь с одной местной красавицей, она менеджер гостиницы, как же прелестны и неиспорченны бывают провинциалки!
Ездили на водопады реки Руфабго, представляю себя Тургеневым в Бадене. Отдых идет явно на пользу, давно было пора сделать паузу. Люди останавливаются, подходят, просят сфотографироваться с ними, стараюсь быть простым, как голубь.

Май. Воскресенье.

Я его видел!!! Это не игра! Я не знаю, что это, но это не игра!!!
Заброшенный монастырь на самой вершине горы. Рядом, как и водится у советских нехристей, пионерский лагерь, далее небольшая русская деревушка. Но, главное, как передать то, что я испытал сегодня утром? Их здесь человек семь или восемь. Все одного возраста, красавцы, в рясах, с истощенными в постах благородными лицами. Складывается такое впечатление, что их кастинговали на подбор.
Я приехал в храм к пяти. Лишь появилось майское солнце, еще и многие звезды не исчезли, и было видать луну. Пахло ладаном и молодым горным утром, было слегка зябко от обильной росы. Храм не велик размером, но уютен своими низкими сводами. Меня приняли за паломника, обошлись очень вежливо. Несколько старух, двое юношей с благоговейной подстатью, одна толстушка из суетливых, и я. Служба началась строго, размеренно, как и долгие века тому назад.
Я его сразу увидел. Он был при алтаре, читал какой-то акафист. Все пытался пробить его своим взглядом, обратить на себя его внимание, но он даже не посмотрел на меня. Да и вообще, был ли он здесь с нами в это время? Может, шестикрылые серафимы подсказывали ему загадочные, полные смирения, вечные слова?
Я даже не был уверен, что он заметил мое присутствие. Но затем запел хор, и со мной произошло что-то такое, что невозможно передать человеческой речью. Больше я не смел смотреть на него, а лишь наблюдал сквозь мутные слезы, замечал, как в небольшом оконце сиреневые горные дали славили вместе с этими бархатными глубокими голосами молодых иноков своего Триединого Творца. И чем ярче разливалось над синими горами золото лучей небесного светила, тем проникновеннее и острее были знаменные распевы этих иных, непонятных мне, людей. Угрюмые лики бесстрастных святителей и их ангелов созерцательным молчанием со своих иногда даже картонных икон одобряли торжественное поклонение смертных. И вся земля ликовала перед своим Владыкой, и славили Его небеса. И Родившая Бога девственница с нежностью прижимала к своей материнской груди Младенца, печально скорбя о том, что Ему еще придется пережить. Дух Святый, Царь Небесный, благовонным курением окутывал нас своей любовью, и плакал я, и скорбел обо всей той мерзости, коей являюсь, и молился Ему, и благодарил за прозрение…
Я указал на Василия сгорбленной, светящейся внутренним светом (как и все здесь вокруг) старушке и спросил, как имя этому монаху.
«Зенон, сыночек. А вы откуда будете, не из Ростова, так мне ваше личико знакомо?»
Господи, и как же мне стало горько за мое «знакомое личико»; не выдержав рыдания, я выбежал из храма, так и не поздоровавшись с тем, кому был столь многим обязан.

Сентябрь. Понедельник.

Месяц, как я молю Бога об освобождении из того ада, в коем живу. Читаю Иоанна Кронштадтского. «Они», как сговорились, везде зовут, всюду предлагают участвовать. Завтра вновь, после почти полугодового перерыва, играю Сергия. Но как я смогу делать это, после того, что Он для меня сделал. Боже Вышних, молю Тебя Христе ради, дай сил бегать искушения диавольского!

Декабрь. Среда.

Сам не знаю, как это могло произойти. Я стоял в своей келье и отдавался Христу в молениях. Было наплевать на софиты, запах сцены, немое шуршание переполненного зала. Она раздевалась тихо, я слышал ее порывистое дыхание, запах морозного леса и потное вожделение смертной похоти.
Что бы сделал настоящий святой, будь он на моем месте? Вспоминал подвиги подвижников и ничего не мог вспомнить. Я припал на колени и взмолился Ему, ощущая близкую свою погибель:
«Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей, и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое. Наипаче омый мя от беззакония моего, и от греха моего очисти мя. Яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну. Тебе единому согреших и лукавое пред Тобою сотворих, яко да оправдишихся во словесех Твоих и победивши, внегда судити Ти. Се бо в беззакониях зачат есмь, и во гресех роди мя мати моя. Се бо истину возлюбил еси, безвестная и тайная премудрости Твоея явил ми еси. Окропи мя иссопом, и очищуся, омыеши мя, и паче снега убелюся. Слуху моему даси радость и веселие, возрадуются кости смиренные. Отврати лице Твое от грех моих и вся беззакония моя очисти. Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей. Не отвержи мене от лица Твоего, и Духа Твоего Святаго не отьими от мене. Воздаждь ми радость спасения Твоего, и Духом Владычним утверди мя. Научу беззаконныя путем Твоим, и нечестивые у Тебе обратятся. Избави мя от кровей, Боже, Боже спасения моего, возрадуется язык мой правде Твоей. Господи, устне мои отверзши, и уста моя возвестят хвалу Твою. Яко аще бы восхотел еси жертвы, дал бых убо: всесожжения не благоволиши. Жертва Богу — дух сокрушен: сердце сокрушенно и смиренно Бог не уничижит. Ублажи, Господи, благоволением Твоим Сиона, и да созиждутся стены Иерусалимския. Тогда благоволивши жертву правды, возношение и всесожегаемая; тогда возложат на алтарь Твой Тельцы».
Уже надо было бы перейти к «Символу веры», как я вдруг легко и ясно ощутил ответ в своем сердце. Сомнений более не осталось. Я спокойно отодвинул разделявшую нас с ней завесу, постарался пройти мимо нее, не взглянув на ее обнаженное тело и не реагируя на то, как она подзывала к себе: «Ну же, Касатский, отец Сергий, неужели вы так и оставите меня?..» «Сейчас, сейчас, одну минуточку», — пробормотал я себе под нос и прошел к двери. Далее все длилось считанные секунды. Я положил свою руку на тополиный кругляк, нашел на ощупь в прохладной темноте топор, взглянул на яркий боковой софит, улыбнувшись и немало не засомневавшись, замахнулся и нанес удар по указательному пальцу левой руки.
Последнее, что я помню, как все четыре моих пальца, словно резиновые игрушечные солдатики, разлетелись в разные стороны, кровь брызнула на сцену, раздались женские крики. Я потерял сознание…

Август. Успение Пресвятой Богородицы.

Рука совсем зажила, почти не болит по ночам. Психиатр сказал, что отправил в театр заключение о моей профессиональной непригодности. Да и слава Богу, что все так просто разрешается.
Пообещали меня выписать после октябрьских праздников. Успеть бы до зимы переехать в Майкоп. Молю Господа, чтобы Он допустил меня до послушания. Храни, мой милый Бог, раба своего Зенона, быть может, прославим мы еще Тебя вдвоем своим дружным пением…


ИНОЕ

Когда ему это все впервые приснилось, он так ничего и не понял. Сны ему не снились давно, с самого детства. А тут — вдруг, и такое!
Через неделю сон повторился. Михеев не обратил на это внимания. Но когда сон стал являться почти каждую ночь и без изменений, Михеев решил пойти к «бабке», тете Лиде.
Вообще-то он бабкам не верил, но тетю Лиду знал сызмальства. Лет семнадцать назад она вылечила Кольку (младшего брата) от заикания. Заставила пацана съесть горсть зеленых желудей и выпить за раз кружку заговоренной воды. И, что удивительно, действительно помогло. Николай сейчас в Питере, артистом в театре… Гнала еще она самогон высочайшего качества, чему и обязана своей популярностью среди мужиков.
Немного посомневавшись, к вечеру, управившись по хозяйству, Михеев все-таки пошел к соседке.
— Здоров, теть Лида, банджубас есть? — весело крикнул Михеев с порога, отряхивая тулуп от снежинок.
— А, Петруша, проходи. Чего это ты вдруг за водкой, на ночь глядя, чё, выходной завтра?
Лидия Васильевна выглядела молодо не по годам. Дважды была замужем. Из-за ее красоты, следы которой еще можно было рассмотреть на старческом, но всегда напудренном лице, по деревне ходили разные слухи. Сколько ей лет — Михеев не знал. Говорили, она с его дедом в девках бегала; кто знает, может, и правда. Спросить ее об этом он не решался, но не потому, что боялся ее колдовства, хотя, стоит-таки признать, факты были. Бабки шушукались, будто Лукерчиха как-то, вспомнив былые обиды, связанные с ветхой молодостью (они с Лидой лет сорок назад мужика не поделили), назвала Лидию Васильевну, простите, сучкой, и, если верить слухам, после этого и померла вскоре на восьмом десятке ни с того, ни с сего. Так что Михеев, помня об этом случае, не хотел ворошить былое, воспоминания разные не любил и подробностями жизни предков не интересовался.
Хозяйка смотрела на соседа в ожидании ответа. Она была не из болтливых и умела выслушать. Петр тоже языком не болел, но сейчас надо было что-то говорить, а то как-то смешно получалось. Быть смешным Михеев не любил.
— Дело у меня к тебе, личное, по твоему профилю, так сказать. Поможешь?
— Садись, Петруша, постараюсь. Чего там у тебя?
Старуха положила на стол полотенце и внимательно посмотрела на Михеева, который сел на крашеной скамье возле двери и, как ни старался скрыть свое замешательство, выглядел озабоченным, даже прохворавшим.
Беседа завязывалась странно.
— Слушай, ты в снах чё понимаешь?
— Что в них понимать, сынок, пустое это все. Ты, никак, приболел, что ли, чайку налить?
— Дай лучше водки, — Михеев, было, чуть не выругался, но вместо этого сплюнул на пол.
— Ты же, вроде, не употребляешь, случилось что? — проявила заботу хозяйка.
Гость, выдержав долгую паузу (его волнение становилось все заметнее), все-таки начал:
— Да шут его знает. Как-то ни того мне в последние дни, и дрянь всякая снится. Может, кто сглазил? Вот уж неделю вижу один и тот же сон. Является мне во сне баба, ну, женщина, вроде артистка какая. Протягивает мне через прилавок руку и говорит: «Бросай все, мужчина, иди за мной, покажу кое-что. Ну, во мне все просыпается, я беру ее за руку и иду. А идем мы по какому-то старому-старому городу, как в кино показывают. Вокруг магазины разные, я смотрю на них, думаю, может, куплю чего; а там только пустые витрины, и мыши бегают. Я зачем-то за ними гонюсь, но вижу, что в углах норы, и из этих нор доносятся жуткие крики. И понимаю я: там людей мучают, а это, вроде как, ад. Подводит она, эта артистка, меня к одному такому магазину, и уже не вижу я ее, но только голос слышу, сладкий такой: полезай в квартирку, я тебе спинку потру. И нежно по спине рукой своей проводит… Здесь я просыпаюсь.
— Часто снится? — интонацией и всем своим видом старуха показывала явную несерьезность проблемы.
— С неделю подряд, говорю же тебе. К чему бы это?
— Не знаю, Петя, не знаю, — бабка явно не хотела говорить на эту тему. — Ты, Петруша, сходи лучше в церковь, причастись, исповедайся, свечку поставь — авось отпустит.
— Некрещеный я, вроде, да и не верю во всю эту ерунду. Я, когда мы пацана моего крестили… стошнило меня там. Я на воздух вышел, возле церкви решил постоять, перекурить. Подошел ко мне дедок один из ихних. Думал, сейчас погонит за ограду; а он, нет, протянул мне эту, ну, Евангелию и говорит: чего в храм не идешь, грешный? Я смотрю на него и думаю: знал бы ты, дедуля-святой, как я с вашим батюшкой, еще когда язвы у меня не было, водку жрал на ферме, и как мы доярку одну на двоих делили — так не заикался бы про грех. Не верю я во все это и другим не советую.
— Но ко мне тогда зачем пришел, если не веришь? — тетя Лида стояла спиной к гостю и смотрела через отражение в окне на нервничающего соседа.
Заметив ее взгляд, Петр уже пожалел о своем визите.
— Ладно, схожу как-нибудь и в церковь. Только ты, это, не говори никому. А то ведь высмеют. А водку все же мне продай.
— Бутылка-то есть?
— Давай в свою, полтораху. Кум завтра придет, телевизор новый обмоем.
Про кума он приврал. И, перейдя через темную, уваленную ранним снегом улицу, гневно сплюнул через плечо. Стало ему как-то даже стыдно за себя…
Вставал Петр рано и без будильника в одно и то же время. По-утреннему раздражаясь, одевался, тихо, почти что про себя, ругался матом и проклинал все, что попадалось на его сонные глаза. Летом все-таки бывало легче, но зимой эти долгие часы до рассвета раздражали Михеева, да так, что он буквально выходил из себя.
С некоторых пор он поделился надвое. Нет, раздвоением личности он не страдал. Просто неожиданно вдруг понял, что внутри него спокойно и даже полюбовно уживаются два абсолютно разных Михеева. Значения он этому не придал, это было бы похоже на помешательство, а здоров он был, как бык. Но в эти утренние мгновения бешенства он так путался, что даже не замечал, где он, а где тот иной Михеев, которого звала во сне таинственная незнакомка.
Это превращалось в проблему. За всеми своими гадкими поступками он ощущал кого-то другого, не себя. Стоило на днях прийти соседу и попросить взаймы, как он тут же решил помочь товарищу. Но вслух произнес другое, что вообще не собирался говорить. Было уж собрался дать этот несчастный полтинник, но в тот же момент кто-то другой, не он, возьми и скажи соседу, да так грубо, что денег нет, сам в долгах, вот если бы вчера пришел, то, может быть, и получилось бы выручить. Вспомнил нецензурным словом и тех, кто страну угробил, пожалился на жизнь нищенскую, ну, и все в таком роде. Сосед поверил, не обиделся. А Михеев, немного подумав, решил, что поступил все-таки правильно, полтинник тоже на дороге не валяется. И хоть на душе было гадко, но длилось это недолго.
Жил Михеев не бедно: дом большой, кирпичный, во дворе флигель, гараж, в гараже «жигули» новенькие, асфальт кругом, газ. В сараях свиньи хрюкают, не один десяток, еще корова, бычки, птица… Управлялся по хозяйству сам, за бутылку не нанимал, не потому что экономил или не доверял, а так, как он сам выражался, из принципа. Суть этого принципа не была известна никому, даже самому Михееву, и относилась к загадкам русской души, с коей он себя единил.
Но сейчас с самого утра почувствовал Михеев в себе что-то иное, не то. Не стал он будить жену, требовать чаю, не ударил ногой рыжего кота, неизвестно какими путями проникающего в дом, не материл поросят из-за перевернутой кормушки и растоптанного зерна, даже не завтракал. Тихо и спокойно думая о странном сне, бросил он в багажник жигуленка разделанную тушу стовосьмидесятикилограммового кабанчика, прогрел машину и поехал в город на базар.
Когда выезжал со двора, бросилась ему в глаза луна, большая, яркая, и кто-то прошептал внутри него: «А может, действительно все бросить?»
Торговал Михеев мясом. Когда своих свиней бил, но большей частью покупал у других, смолил, разделывал и продавал. В результате получалось неплохо: бывало до семи сотен за день, а если хороший бычок попадался, то и до полутора тысяч доходило.
В те года таких, как он, «предпринимателей» в мясном павильоне было много, почти все. Своеобразная каста. Торговали под чужими фамилиями, чтобы не платить налоги, и это их объединяло. Но во всем остальном конкуренция диктовала условия. Самое главное — первым пройти санпроверку мяса и раньше других войти в торговый зал. Раньше начать торговлю — больше продать, больше заработать. Здесь Михеев преуспевал. Каждый месяц он носил в лабораторию и в администрацию рынка «магарычи», поэтому проходил везде без очереди, мясо у него не браковали, проверочные комиссии к нему не подходили. Начальство рынка отмечало его как человека благодарного и шло на всякие уступки. И, как говорили люди, хоть и с завистью: «Михеев — человек дела».
Но сейчас Михеев подъехал к рынку в половине пятого и занял очередь в длинной веренице машин. Многие его даже не узнали, еще бы, Михеев — в очереди! Зашел в павильон одним из последних. Разложил рубленое мясо на прилавок и посмотрел на все каким-то странным, не свойственным ему, взглядом.
Перед новогодними праздниками торговля идет великолепно, мясо стоит дорого, покупают хорошо и много, и, главное, все довольны. Покупатели, в порыве предпраздничного азарта, не жалеют денег, продавцы, ощущая хороший барыш, улыбаются, желают счастья. Возле прилавков суета и давка, банальные шутки. Только у Михеева ничего не происходит.
К концу дня Михеев ничего не продал. Соседи со злорадством шептались между собой, кивая в его сторону. А он, казалось, не замечал этого, думал. Павильон заметно пустел, особо неудачливые распродавали последние куски, более успешные уже собирались домой. А Михеев так и стоял возле своего прилавка, пока не подошла к нему молодая красивая женщина.
— Ну что, хозяин, продаете мясо?
Ее нежный бархатный голос разбудил Михеева, вернул к реальности. Смотрел он на нее, словно только проснулся, и понять ничего не мог.
— Продаю потихоньку…
Городских Михеев не любил. За их белые руки, чистую обувь, пренебрежительный взгляд. Эта была из таких: стройная, в песцовой шубе. Но смотрела она не так. Те тебя не замечают, словно ты стекло, эта же, напротив, будто душу сверлила своими синими глазами.
— И какая же цена?
— Разная. От тридцати до пятидесяти.
Михеев начинал приходить в себя, понимал, что конец рынка, мясо необходимо продать, а эта, судя по всему, клиент серьезный, меньше трех кило не возьмет.
— Берите, женщина, свежина, утром колол, свинка молодая. Вот, смотрите, задочки хорошие, антрекотик без кости, лопаточка на пельменьки мужу. Берите, цена прекрасная, выручайте колхозника.
— Я возьму, — она немного помолчала, будто высчитывала что-то, и затем добавила: — Все возьму. Посчитайте, сколько это выйдет по деньгам?
Такого поворота событий Михеев не ожидал. Не ожидал такого выхода и сосед Михеева по прилавку, зоотехник Тепикин. Петр посмотрел на своего коллегу, словно ожидая какой-то помощи. И вдруг, сам того не желая, весело спросил:
— А что, Васек, как называются люди, которые мясо не едят?
— Хрен его знает. Вегетарианцы, по-моему. Ты чего чудишь, укатывай тетку, это же вариант, — почти шепотом ответил зоотехник.
То, что это вариант, Михеев и сам видел. Не сводя глаз с продавца, красивая покупательница стояла напротив прилавка, держа в руках кожаный, с золотыми застежками, дамский кошелек. А душу колхозника терзали смутные сомнения. Конечно, случалось, чтобы мясо брали оптом. Но это были совсем другие люди, такие же, как он, спекулянты, владельцы небольших шашлычных на трассе Ростов — Баку, и, как правило, армяне. Продавать им было невыгодно, торгуются, на весах обмануть могут.
А клиентка буквально продолжала пожирать Михеева своими большими синими глазами.
— Долго ли мне ждать вашего решения, му-жчи-на?
Последнее слово она пропела по слогам, почти с издевкой в голосе. Такого обращения Михеев не любил и поэтому резко ответил:
— Шестьдесят за кило!
— Вы же только что сказали: от тридцати до пятидесяти.
— Я передумал, конец рынка, мяса больше нет. Хотите — берите, хотите — нет. Ваше дело, — он сплюнул на пол, как всегда это делал, когда волновался.
Павильон действительно был пуст. Выходка Михеева, видимо, красивую женщину не смутила, и она, мило улыбнувшись, кокетливо моргнула ему правым глазом.
— Хорошо. Взвешивайте.
Здесь Михеев совсем растерялся, в голове отдавало повышенное сердцебиение.
— Как? На весы же все не поместится.
Та гневно сверкнула взглядом:
— Придумайте что-нибудь. Или мне самой этим заняться?
Михееву стало страшно и одновременно стыдно от собственного страха. Захотелось все бросить и убежать куда-нибудь, или, еще лучше, уснуть. Но кошмар только начинался. Прилавок был завален непроданным мясом, напротив стояла странная покупательница, голова не соображала. С открытого входа веяло холодом. Торговый зал был пуст. В ушах парадным маршем барабанило сердце. Руки задрожали, и от этого стало стыдно втройне. В горле пересохло, но пить не хотелось. Казалось, время остановилось.
Мясник не выдержал такого переживания и сдался:
— Простите, я не буду вам ничего продавать, я вас боюсь. Уходите.
Он сказал это тихим, хриплым и уставшим голосом.
— Что с вами, вы больны? — она смеялась.
Михеев молчал.
Она же не успокаивалась:
— Похмелье? Ну-ка, посмотрите на меня, колхозничек.
Михеев искал оправдание своему странному поведению. Скорее всего, она аферистка, и деньги у нее фальшивые — придумало его взбунтовавшееся воображение. Точно, и шуба искусственная, как же сразу не догадался! На секунду он воспрянул духом и сам не заметил, как рука его потянулась через прилавок проверить подлинность шубы.
— Вы это к чему? — женщина засмеялась еще громче, на весь павильон разлетелось эхо ее голоса.
— Простите, я не за тем…
— Короче, я даю вам четыре тысячи, хватит?
— Сколько?
— Пять тысяч! И по рукам, как говорится.
Михеев, который намедни отказал в полтиннике соседу, моментально пришел в себя. Это получалось вдвое больше, чем можно было бы выручить за такого кабана. Просто мечты сбывались какие-то. Да, да, мечты. Долгими хмурыми днями, когда нет торговли, он мечтал именно об этом. Вот так вот лихо продать всем на зависть всего кабана и зайти в ресторан с такой вот красоткой, пожить хоть день по-людски, как другие живут…
Но так не бывает — подсказывали прожитые им года.
Сознание боролось с действительностью. На лбу Михеева выступили крупные капли пота. Он еле держался на ногах. Голос почти пропал.
— Зачем вам столько мяса? У вас настоящие деньги?
Он понимал, что говорит лишнее, и от этого становилось еще страшнее.
— Убедитесь, сами и посчитайте, — она протянула пачку банкнот.
Увидев купюры, Михеев чуть не упал в обморок, ему казалось, что он стал что-то понимать. Еще с утра он почувствовал в себе это, иное, не то. И вот сейчас это иное покидало его. Он смотрел на незнакомку и о чем-то догадывался. На волю рвался другой Михеев, он мог бы отдать ее деньги, извиниться, но и это было не то. А то, иное, бесследно исчезало.
Он вспомнил свой сон, вспомнил эту женщину, удивился, почему не узнал ее сразу. Вспомнил детство, пьяного отца, похороны матери. Вспомнил присягу в армии, и как били его тупые якуты в казарме. Вспомнил, как Светка, единственная, кого он любил, вышла замуж за другого, уехала с ним в Краснодар. Вспомнил запах зеленых яблок и любимый аромат сентябрьского луга. Вспомнил, как любил плавать в ночи в теплом туманном озере. Многое вспомнил…
Он держал деньги в руках и смотрел на лежавшее на прилавке мясо. По небритым щекам текли слезы. Это произошло. Она уходила, и уже ничего нельзя было изменить. Страшный сон вновь прояснился в сознании. Старый город. Она, в такой же шубе. Магазины. Мышиные норы. Крики мучаемых людей, и голос, такой нежный: полезай в квартирку, там тебе спинку потрут. И вот он уже кричит во сне: «Но почему же я, за что меня?» «Ни за что, просто так», — отвечают черти нежными голосами. «А рай, то есть Бог, есть?» — спрашивает Михеев. «Нет, конечно, нет!» — напевают бесы. «А может, вы отпустите меня?» — умоляет Михеев. «Пришло твое время, голубчик, никак не можем», — радуются мучители.
Еще что-то вспомнил, но не захотел себе в этом признаться. Всему приходит завершение. Павильон наполнялся уборщицами. Мясо лежало на столе. Пять тысяч были в руках. Женщина в шубе исчезла…
К вечеру пьяный Михеев вернулся домой, избил жену Катерину, испугал ребенка и выкинул в окно совсем новый, недавно купленный телевизор. Затем сходил к тете Лиде и потребовал, чтобы она продала ему четверть самогона за пять тысяч, но та согласилась только на три.
Михеев этого уже не помнил. Он ходил по темным деревенским улицам и угощал бездомных собак «проданным» мясом. Под утро, еще раз отхлебнув «с горла» крепкого самогона, он, сидя под покосившимся забором, уснул и перед затяжным зимним рассветом умер.
Люди говорили: замерз — от этого никто не застрахован.

Константин Георгиевич Паустовский

Собрание сочинений в шести томах

Том 5. Рассказы, сказки, литературные портреты

Ночью в горах Ала-Тау глухо гремела гроза. Испуганный громом, большой зеленый кузнечик прыгнул в окно госпиталя и сел на кружевную занавеску. Раненый лейтенант Руднев поднялся на койке и долго смотрел на кузнечика и на занавеску. На ней вспыхивал от синих пронзительных молний сложный узор – пышные розаны и маленькие хохлатые петухи.

Наступило утро. Грозовое желтое небо все еще дымилось за окном. Две радуги-подруги опрокинулись над вершинами. Мокрые цветы диких пионов горели на подоконнике, как раскаленные угли. Было душно. Пар подымался над сырыми скалами. В пропасти рычал и перекатывал камни ручей.

– Вот она, Азия! – вздохнул Руднев. – А кружево-то на занавеске наше, северное. И плела его какая-нибудь красавица Настя.

– Почему вы так думаете?

Руднев улыбнулся.

– Мне вспомнилась, – сказал он, – история, случившаяся на моей батарее под Ленинградом. Он рассказал мне эту историю.

Летом года ленинградский художник Балашов уехал охотиться и работать на пустынный наш Север.

В первой же понравившейся ему деревушке Балашов сошел со старого речного парохода и поселился в доме сельского учителя.

В этой деревушке жила со своим отцом – лесным сторожем – девушка Настя, знаменитая в тех местах кружевница и красавица. Настя была молчалива и сероглаза, как все девушки северянки.

Однажды на охоте отец Насти неосторожным выстрелом ранил Балашова в грудь. Раненого принесли в дом сельского учителя. Удрученный несчастьем, старик послал Настю ухаживать за раненым.

Настя выходила Балашова, и из жалости к раненому родилась первая ее девичья любовь. Но проявления этой любви были так застенчивы, что Балашов ничего не заметил.

У Балашова в Ленинграде была жена, но он ни разу никому не рассказывал о ней, даже Насте. Все в деревне были убеждены, что Балашов человек одинокий.

Как только рана зажила, Балашов уехал в Ленинград. Перед отъездом он пришел без зова в избу к Насте поблагодарить ее за заботу и принес ей подарки. Настя приняла их.

Балашов впервые попал на Север. Он не знал местных обычаев. Они на Севере очень устойчивы, держатся долго и не сразу сдаются под натиском нового времени. Балашов не знал, что мужчина, который пришел без зова в избу к девушке и принес ей подарок, считается, если подарок принят, ее женихом. Так на Севере говорят о любви.

Настя робко спросила Балашова, когда же он вернется из Ленинграда к ней в деревню. Балашов, ничего не подозревая, шутливо ответил, что вернется очень скоро.

Балашов уехал. Настя ждала его. Прошло светлое лето, прошла сырая и горькая осень, но Балашов не возвращался. Нетерпеливое радостное ожидание сменилось у Насти тревогой, отчаянием, стыдом. По деревне уже шептались, что жених ее обманул. Но Настя не верила этому. Она была убеждена, что с Балашовым случилось несчастье.

Весна принесла новые муки. Пришла она поздно, тянулась очень долго. Реки широко разлились и все никак не хотели входить в берега. Только в начале июня прошел мимо деревушки, не останавливаясь, первый пароход.

Настя решила тайком от отца бежать в Ленинград и разыскать там Балашова. Она ушла ночью из деревушки. Через два дня она дошла до железной дороги и узнала на станции, что утром этого дня началась война. Через огромную грозную страну никогда не видавшая поезда крестьянская девушка добралась до Ленинграда и разыскала квартиру Балашова.

Насте отворила дверь жена Балашова, худая женщина в пижаме, с папироской в зубах. Она с недоумением осмотрела Настю и сказала, что Балашова нет дома. Он на фронте под Ленинградом.

Настя узнала правду Балашов был женат. Значит, он обманул ее, насмеялся над ее любовью. Насте было страшно говорить с женой Балашова. Ей было страшно в городской квартире, среди шелковых пыльных диванов, рассыпанной пудры, настойчивых телефонных звонков.

Настя убежала. Она шла в отчаянии по величественному городу, превращенному в вооруженный лагерь. Она не замечала ни зенитных пушек на площадях, ни памятников, заваленных мешками с землей, ни вековых прохладных садов, ни торжественных зданий.

Она вышла к Неве. Река несла черную воду в уровень с гранитными берегами. Вот здесь, в этой воде, должно быть, единственное избавление и от невыносимой обиды, и от любви.

Настя сняла с головы старенький платок, подарок матери, и повесила его на перила. Потом она поправила тяжелые косы и поставила ногу на завиток перил. Ее кто-то схватил за руку. Настя обернулась. Худой человек с полотерными щетками под мышкой стоял сзади. Его рабочий костюм был забрызган желтой краской.

Полотер только покачал головой и сказал.

– В такое время что задумала, дура!

Человек этот – полотер Трофимов – увел Настю к себе и сдал на руки своей жене-лифтерше, женщине шумной, решительной, презиравшей мужчин.

Трофимовы приютили Настю. Она долго болела, лежала у них в каморке. От лифтерши Настя впервые услышала, что Балашов ни в чем не виноват, что никто не обязан знать их северные обычаи и что только такие «тетехи», как она, Настя, могут без памяти полюбить первого встречного.

Лифтерша ругала Настю, а Настя радовалась. Радовалась, что она не обманута, и все еще надеялась увидеть Балашова.

Полотера вскоре взяли в армию, и лифтерша с Настей остались одни.

Когда Настя выздоровела, лифтерша устроила ее на курсы медицинских сестер. Врачи-учителя Насти – были поражены ее способностью делать перевязки, ловкостью ее тонких и сильных пальцев. «Да ведь я кружевница», – отвечала она им, как бы оправдываясь.

Прошла осадная ленинградская зима с ее железными ночами, канонадой. Настя окончила курсы, ждала отправки на фронт и по ночам думала о Балашове, о старом отце, – он до конца жизни, должно быть, так и не поймет, зачем она ушла тайком из дому. Бранить ее не будет, все простит, но понять – не поймет.

Весной Настю, наконец, отправили на фронт под Ленинград. Всюду – в разбитых дворцовых парках, среди развалин, пожарищ, в блиндажах, на батареях, в перелесках и на полях она искала Балашова, спрашивала о нем.

На фронте Настя встретила полотера, и болтливый этот человек рассказал бойцам из своей части о девушке северянке, ищущей на фронте любимого человека. Слух об этой девушке начал быстро расти, шириться, как легенда. Он переходил из части в часть, с одной батареи на другую. Его разносили мотоциклисты, водители машин, санитары, связисты.

Бойцы завидовали неизвестному человеку, которого ищет девушка, и вспоминали своих, любимых. У каждого были они в мирной жизни, и каждый берег в душе память о них. Рассказывая друг другу о девушке северянке, бойцы меняли подробности этой истории в зависимости от силы воображения.

Каждый клялся, что Настя – девушка из его родных мест. Украинцы считали ее своей, сибиряки тоже своей, рязанцы уверяли, что Настя, конечно, рязанская, и даже казахи из далеких азиатских степей говорили, что эта девушка пришла на фронт, должно быть, из Казахстана.

Слух о Насте дошел и до береговой батареи, где служил Балашов. Художник, так же как и бойцы, был взволнован историей неизвестной девушки, ищущей любимого, был поражен силой ее любви. Он часто думал об этой девушке и начал завидовать тому человеку, которого она любит. Откуда он мог знать, что завидует самому себе?

Личная жизнь не удалась Балашову. Из женитьбы ничего путного не вышло. А вот другим везет! Всю жизнь он мечтал о большой любви, но теперь уже было поздно думать об этом. На висках седина…

Случилось так, что Настя нашла, наконец, батарею, где служил Балашов, но не нашла Балашова – он был убит за два дня до того и похоронен в сосновом лесу на берегу залива.

Руднев замолчал.

– Что же было потом?

– Потом? – переспросил Руднев. – А потом было то, что бойцы дрались, как одержимые, и мы снесли к черту линию немецкой обороны. Мы подняли ее на воздух и обрушили на землю в виде пыли и грязи. Я редко видел людей в таком священном, неистовом гневе.

– А Настя?

– Что Настя! Она отдает всю свою заботу раненым. Лучшая сестра на нашем участке фронта.

Всю ночь шел дождь, смешанный со снегом. Северный ветер свистел в гнилых стеблях кукурузы. Немцы молчали. Изредка наш истребитель, стоявший у берета, бил из орудий в сторону Мариуполя. Тогда черный гром сотрясал степь. Снаряды неслись в темноту с таким звоном, будто распарывали над головой кусок натянутого холста.

На рассвете два бойца, в блестящих от дождя касках, привели в глинобитную хату, где помещался майор, старого низенького человека. Его клетчатый мокрый пиджак прилип к телу. На ногах волочились огромные комья глины.

Бойцы молча положили на стол перед майором паспорт, бритву и кисточку для бритья – все, что нашли при обыске у старика, – и сообщили, что он был задержан в овраге около колодца.

Старик был допрошен. Он назвал себя парикмахером Мариупольского театра армянином Аветисом и рассказал историю, которая потом долго передавалась по всем соседним частям.

Парикмахер не успел бежать из Мариулоля до прихода немцев. Он спрятался в подвале театра вместе с двумя маленькими мальчиками, сыновьями его соседки-еврейки. За день до этого соседка ушла в город за хлебом и не вернулась. Должно быть, она была убита во время воздушной бомбардировки.

Парикмахер провел в подвале, вместе с мальчиками, больше суток. Дети сидели, прижавшись друг к другу, не спали и все время прислушивались. Ночью младший мальчик громко заплакал. Парикмахер прикрикнул на него. Мальчик затих. Тогда парикмахер достал из кармана пиджака бутылку с теплой водой. Он хотел напоить мальчика, но он не пил, отворачивался. Парикмахер взял его за подбородок – лицо у мальчика было горячее и мокрое – и насильно заставил напиться. Мальчик пил громко, судорожно и глотал вместе с мутной водой собственные слезы.

На вторые сутки ефрейтор немец и два солдата вытащили детей и парикмахера из подвала и привели к своему начальнику-лейтенанту Фридриху Кольбергу.

Лейтенант жил в брошенной квартире зубного врача. Вырванные оконные рамы были забиты фанерой. В квартире было темно и холодно над Азовским морем проходил ледяной шторм.

– Что это за спектакль?

– Трое, господин лейтенант! – доложил ефрейтор.

– Зачем врать, – мягко сказал лейтенант. – Мальчишки-евреи, но этот старый урод-типичный грек, великий потомок эллинов, пелопоннесская обезьяна. Иду на пари. Как! Ты армянин? А чем ты это мне докажешь, гнилая говядина?

Парикмахер смолчал. Лейтенант толкнул носком сапога в печку последний кусок золотой рамы и приказал отвести пленных в соседнюю пустую квартиру. К вечеру лейтенант пришел в эту квартиру со своим приятелем-толстым летчиком Эрли. Они принесли две завернутые в бумагу большие бутылки.

– Бритва с тобой? – спросил лейтенант парикмахера. – Да? Тогда побрей головы еврейским купидонам!

– Зачем это, Фри? – лениво спросил летчик.

– Красивые дети, – сказал лейтенант. – Не правда ли? Я хочу их немного подпортить. Тогда мы их будем меньше жалеть.

Парикмахер обрил мальчиков. Они плакали, опустив головы, а парикмахер усмехался. Всегда, если с ним случалось несчастье, он криво усмехался. Эта усмешка обманула Кольберга, – лейтенант решил, что невинная его забава веселит старого армянина. Лейтенант усадил мальчиков за стол, откупорил бутылку и налил четыре полных стакана водки.

– Тебя я не угощаю, Ахиллес, – сказал он парикмахеру. – Тебе придется меня брить этим вечером. Я собираюсь к вашим красавицам в гости.

Лейтенант разжал мальчикам зубы и влил каждому в рот по полному стакану водки. Мальчики морщились, задыхались, слезы текли у них из глаз. Кольберг чокнулся с летчиком, выпил свой стакан и сказал:

– Я всегда был за мягкие способы, Эрли.

– Недаром ты носишь имя нашего доброго Шиллера, – ответил летчик. – Они сейчас будут танцевать у тебя маюфес.

– Еще бы!

Лейтенант влил детям в рот по второму стакану водки. Они отбивались, но лейтенант и летчик сжали им руки, лили водку медленно, следя за тем, чтобы мальчики выпивали ее до конца, и покрикивали:

– Так! Так! Вкусно? Ну еще раз! Превосходно!

У младшего мальчика началась рвота. Глаза его покраснели. Он сполз со стула и лег на пол. Летчик взял его под мышки, поднял, посадил на стул и влил в рот еще стакан водки. Тогда старший мальчик впервые закричал. Кричал он пронзительно и не отрываясь смотрел на лейтенанта круглыми от ужаса глазами.

– Молчи, кантор! – крикнул лейтенант. Он запрокинул старшему мальчику голову и вылил ему водку в рот прямо из бутылки. Мальчик упал со стула и пополз к стене. Он искал дверь, но, очевидно, ослеп, ударился головой о косяк, застонал и затих.

…– К ночи, – сказал парикмахер, задыхаясь, – они оба умерли. Они лежали маленькие и черные, как будто их спалила молния.

– Дальше! – сказал майор и потянул к себе приказ, лежавший на столе. Бумага громко зашуршала. Руки у майора дрожали.

– Дальше? – спросил парикмахер. – Ну, как хотите. Лейтенант приказал мне побрить его. Он был пьян. Иначе он не решился бы на эту глупость. Летчик ушел. Мы пошли с лейтенантом в его натопленную квартиру. Он сел к трюмо. Я зажег свечу в железном подсвечнике, согрел в печке воду и начал ему намыливать щеки. Подсвечник я поставил на стул около трюмо. Вы видели, должно быть, такие подсвечники: женщина с распущенными волосами держит лилию, и в чашечку лилии вставлена свеча. Я ткнул кистью с мыльной пеной в глаза лейтенанту. Он крикнул, но я успел ударить его изо всей силы железным подсвечником по виску.

– Наповал? – спросил майор.

– Да. Потом я пробирался к вам два дня, Майор посмотрел на бритву.

– Я знаю, почему вы смотрите, – сказал парикмахер. – Вы думаете, что я должен был пустить в дело бритву. Это было бы вернее. Но, знаете, мне было жаль ее. Это старая английская бритва. Я работаю с ней уже десять лет.

Майор встал и протянул парикмахеру руку.

– Накормите этого человека, – сказал он. – И дайте ему сухую одежду.

Парикмахер вышел. Бойцы повели его к полевой кухне.

– Эх, брат, – сказал один из бойцов и положил руку на плечо парикмахера. – От слез сердце слабеет. К тому же и прицела не видно. Чтобы извести их всех до последнего, надо глаз иметь сухой. Верно я говорю?

Парикмахер кивнул, соглашаясь.

Истребитель ударил из орудий. Свинцовая вода вздрогнула, почернела, но тотчас к ней вернулся цвет отраженного неба-зеленоватый и туманный.

Ганс Вермель считался самым опытным вором в роте лейтенанта Кнопфа. В этом не было, конечно, ничего удивительного. Несколько удивляло всех только то обстоятельство, что внешность Вермеля не соответствовала обычным представлениям о воре мирного времени. Это был вялый, неповоротливый солдат с тусклыми глазами. Говорил он мало и неохотно. Ходил, грохоча сапогами, дышал хрипло, черные его пальцы были похожи на клещи для сбрасывания с крыш зажигательных бомб. Но в военное время эти качества не мешали Вермелю ловить кур и душить их тремя пальцами.

У всех людей есть свои странности. Были они и у Вермеля. Он долго обнюхивал, как собака, все награбленные вещи. Те из них, запах которых ему не нравился, он отбрасывал в сторону. Кроме того, он мог есть непрерывно в течение целого дня. Для того чтобы вновь проголодаться, ему надо было только раз сильно рыгнуть. Одним словом, это был добротный образчик фашистской расы с ее свинцовыми внимательными глазками, свойственными жестоким и глупым животным.

В одном из южных советских городов Вермель в поисках пищи забрел в брошенную ветеринарную лабораторию. У выбитой двери стоял черномазый часовой-итальянец. Он загородил Вермелю дорогу штыком. Вермель ударил по винтовке, и она громко стукнула итальянца в челюсть. Итальянец закричал, но Вермель дал ему пинка в грудь.

– Молчи, макаронщик! Вшивый Муссолини!

Итальянец поднял винтовку, плюнул, выругался и ушел с поста, рискуя быть повешенным за нарушение обязанностей часового.

В лаборатории стоял запах холодных кислот. Осколки стеклянных колб, толщиной в папиросную бумагу, валялись на полу. В углу комнаты стояли клетки.

Вермель понюхал воздух и, грохоча сапогами, пошел к ним, – от клеток пахло теплой шерстью и навозом. Суетливые белые кролики, втиснув носы между прутьев, обнюхивали немецкого солдата и смотрели на него розовыми глазками. Вермель сосчитал – кроликов было восемь. Он раздвинул прутья клетки и вытащил за уши первого кролика, потом второго, третьего. Это был обед для взвода, – праздничный обед из рассыпчатого, нежного мяса!

Рота Кнопа стояла рядом с ротой итальянских егерей лейтенанта Спалетти. К вечеру, в роте Спалетти начались злорадные разговоры о том, что соседи-немцы обожрались кроликами.

Часовой доложил Спалетти о немецком солдате, напавшем на него из-за угла. Немец выбил у часового винтовку и украл из лаборатории всех кроликов. Он убил их тут же, ударяя головой о мраморный стол и унес, завернув в свою вшивую куртку. Спалетти пригрозил часовому расстрелом и послал вестового к лейтенанту Кнопфу.

Десять немцев, обожравшихся кроликами, лежали вповалку в зале разрушенного кино среди других солдат, не получивших кроличьего мяса и потому переполненных завистью. Вермель рыгал и лениво сплевывал.

Дверь распахнулась. Кто-то ударил ее снаружи сапогом.

– Встать! – закричал визгливым женским голосом лейтенант Кноп и появился в дверях, пропуская полкового врача. – Встать, собачьи дети!

Солдаты тяжело встали и вытянулись. Кноп подтянул сапоги и прошелся на почтительном расстоянии вдоль шеренги солдат.

– Ну-ка, мальчики, – сказал он ласково, – кто это из вас украл кроликов и даже не захотел угостить своего лейтенанта хотя бы задней ногой?

Солдаты молчали. Речь лейтенанта им явно не нравилась.

– Кто жрал кроликов? – крикнул лейтенант, и голос его сорвался.

Солдаты переминались с ноги на ногу и молчали.

– Я вижу, что вы так набили себе брюхо, что не можете пошевелить языком, – сказал лейтенант спокойно. – Каждый немецкий солдат имеет право есть птицу и скот, отобранные у жителей. Но надо же соображать, что ты суешь себе в рот! А вы знаете, сукины дети, что ваши кролики были заражены бешенством для опытных целей?

Солдаты вздрогнули, но промолчали.

– Кто жрал кроликов? Солдаты не двигались.

– Не валяйте дурака, – сказал, наконец, полковой врач. – Вы не итальянцы. Мы заботимся о вашем благе. Тех, кто ел этих кроликов, мы отделим от остальных, отправим в тыл и сделаем им прививку от бешенства.

– В тыл! – воскликнул лейтенант. – Вот видите, что вы наделали, сволочи! В последний раз я приказываю: кто жрал кроликов, три шага вперед!

Вермель сделал шаг вперед. Лейтенант отскочил. Вся шеренга дрогнула, двинулась и отпечатала три гусиных тяжелых шага. Двадцать два человека! Двадцать два человека ухитрились съесть восемь кроликов!

Дальнейшие события развивались вполне благоприятно для двадцати двух солдат. Им приказали временно сдать оружие. Десять виновников молчаливо приняли в свой круг двенадцать голодных и неповинных в «кроличьей истории» солдат, – ведь каждому хочется побывать в тылу.

Все двадцать два человека внезапно поняли, почуяв близость тыловой жизни, как им осточертела эта война. Это было совсем не то, что раньше. Не веселая автомобильная прогулка по Дании. Там рукава их походных курток лоснились и пахли прогорклым молоком, как у молочниц, – так часто солдаты вытирали рты после выпитых сливок. И это была не Франция, где патроны пылились в подсумках, и не Бельгия, где не было даже минированных дорог.

Здесь мороз, скрипя под ногами, заставлял рвать в кровь собственные уши. Здесь дрались из-за каждого куста. Здесь все выло и взрывалось вокруг, и земля дымилась на десятки километров, как кратер огромного вулкана. К черту такую войну! После нее, пожалуй, не удастся обставить даже двухкомнатную квартиру в своем родном городе, и вместо двуспальной кровати придется валяться под кривым березовым крестом и слушать вой русской метели. К черту такую войну!

Ночью солдат выстроили и повели. Они охотно вскинули на плечи свои вещевые мешки и начали сосредоточенно топать по мерзлой русской земле. Но повели их не в тыл. Чем дальше они шли, тем больше недоумевали, пока не поняли, что ведут их в сторону фронта, к большому оврагу, где только вчера они устраивали пулеметные гнезда.

– Что это значит? Что это за фокусы? – пробормотал один из солдат. Остальные поежились, но промолчали.

Это значило, что генерал, выслушав донесение о съеденных бешеных кроликах, крикнул, что он плюет на прививки, и приказал в эту же ночь расстрелять двадцать два солдата фюрера и закопать их трупы поглубже в землю. Он был седой и хитрый, этот генерал. Он сразу же догадался, что двадцать два человека не могли съесть восьмерых кроликов и что теперь уже нельзя найти виновных.

Несколько пулеметных очередей – и со всеми было потуплено одинаково. Так окончили жизнь двадцать два немецких солдата, не совершивших на земле всего, что им было предназначено и обещано фюрером, и сохранивших двадцать две пули в подсумках русских бойцов.

И такова уж человеческая справедливость, – итальянцы смеялись не над теми, кто съел бешеных кроликов, а, наоборот, над теми двенадцатью солдатами, которые их не ели и попали впросак. Здорово их надул полковой доктор.

Зенитный пулеметчик со сторожевого катера Тихон Рябцов был родом из-под Пскова. Деревня его была занята немцами, мать, как предполагал Тихон, умерла, и потому Тихону, когда ему отрезали раздробленную правую руку, некуда было податься. Ранило Тихона под Петергофом.

Тихон долго лежал в госпитале на Каменном острове. По ночам он постоянно просыпался, осторожно отгибал край тяжелой занавеси – койка Тихона стояла у самого окна, – смотрел в сад на снежную бледную ночь и слушал. Тихо было в пустом городе, на холодной земле, и казалось, что уснуло все живое непробудным сном и нет даже войны. Но вдруг обледенелые деревья вспыхивали желтым огнем, и часто, будто молотом по железной палубе, начинали, бить зенитки. Тогда Тихон задергивал занавеску и вздыхал:

– Бьются ребята, а я…

Он замолкал, долго лежал с закрытыми глазами и стискивал зубы с такой силой, что у него начинали болеть скулы.

– …а я тут валяюсь, как боров, как бегемот.

Рана долго не заживала. Тихона увезли в Вологду, везли через Ладожское озеро по мокрому льду. В небе ревели на разные голоса истребители, охраняли ледяную дорогу. Из Вологды Тихона переправили в город Бийск, в самую глухую Сибирь.

Летом в Бийске Тихон выписался из госпиталя и нанялся служить сторожем в Белокуриху – небольшой курорт в предгорьях Алтая, знаменитый целебной водой. Тихона приставили охранять недостроенную плотину на горной речушке Безымянке, в трех километрах от Белокурихи.

Жил Тихон в низкой избе, прижатой горами к самой речушке. Безымянка лила прозрачные водопады, бормотала в камнях, должно быть сердилась на тесноту, и над ней так низко нависали всякие кусты – ежевика, дикая малина и облепиха, – что не прорвешься к воде. Раз в три-четыре дня Тихон ходил в Белокуриху за хлебом, солью, за крупой, а остальное время сидел около плотины, варил похлебку, читал растрепанную интересную книгу – выпросил ее у медицинской сестры. Называлась книга «Отверженные».

Время шло медленно. Кругом не было ни души. За все лето только один раз мимо избы Тихона прошел по тропе седой охотник, но с ним Тихону не удалось поговорить… Старик был совсем глухой, подозрительный, и, когда он ушел, Тихон даже плюнул с досады ему вслед.

А потом пришла, раскинулась осень. Никогда еще Тихон не видел такой осени: ни ветерка, ни облака на прозрачном небе. Леса горели на свету, будто их выковали из золота хитрые сибирские кузнецы, выковали каждую ветку, листок, каждый малый стебелек. Свистели со всех сторон бурундуки, роса до полудня не высыхала на бруснике, на мшистых валунах, и цвел на этих камнях такой красный цветок, будто горели среди мха маленькие костры. По ночам, как и на Каменном острове, Тихон часто просыпался, смотрел в низкое оконце, за ним поблескивала одна и та же звезда – самая яркая из всех звезд на небе. Она даже отражалась в реке, и река играла с ней, дробила ее свет, хотела оторвать его, запутать в водопадах, прикрыть пеной и унести с собой, как уносят, прикрыв ладонью, огонек свечи. Но реке это не удавалось.

К концу сентября трава на заре уже хрустела от инея, и Тихон начал готовить на зиму дрова. Пилить их и колоть одной рукой было очень трудно. Тихон мучился, уставал, а однажды швырнул в сердцах топор и чуть не заплакал. Пропади они пропадом, эти дрова!

Топор загремел по камням, и тут же в кустах, за плотиной что-то зашуршало, посыпался щебень.

Тихон вгляделся, но увидел только, как закачались ветки березы. С них посыпались сухие листья.

«Неужто зверь?» – подумал Тихон.

На следующее утро где-то далеко, выше по реке, начал глухо тяпать топор. А может быть, это был не стук топора, а попросту дятел долбил дерево. Тихон усмехнулся – все-таки неподалеку завелся пестрый приятель, стучит, трудится, выковыривает из-под коры муравьев.

А днем речушка начала приносить к плотине мелко наколотые березовые дрова. Тихон вылавливал их, складывал на берегу, а речушка все несла новые поленья, и не было им конца-краю. Откуда только Безымянка вымывала эти дрова?

К вечеру дрова перестали плыть, а наутро снова поплыли. И все стучал друг-дятел на далекой сосне. Тихон собирал дрова, улыбался. «Заведу собаку, – думал он. – Назову Шариком. Печурку буду топить, при печном огне стану читать. Так и перезимую».

На второй день к вечеру за плотиной опять что-то зашуршало. Тихон пригнулся, схоронился в кустах и увидел двух мальчиков с линялыми красными галстуками. Они пробирались через чащу вниз по реке, несли топор и пилу. Один был худой, бледный, другой – весь ободранный колючками ежевики, белобрысый и тоже худой.

– Стой! – негромко крикнул Тихон и поднялся из-за кустов.

Мальчики остановились, уронили пилу. Они хотели было удрать, но не успели и исподлобья поглядывали на Тихона.

Тихон подошел к ним, и тогда все разъяснилось.

Мальчики рассказали, что до войны они жили под Ленинградом, в большом пионерском лагере. Началась война, и всех пионеров из этого лагеря, у кого не было родителей, увезли на Волгу, а оттуда в Белокуриху.

И вот они, пионеры, ходили на речушку удить под водопадами радужную рыбу хариуса и несколько дней подглядывали за Тихоном, выслеживали его, как следопыты и разведчики, видели, как он бился с дровами, и надумали ему помочь. Вверху на реке они нашли старые дрова, заросшие ежевикой, и начали их мелко колоть и сплавлять к Тихоновой избе.

Рассказывал белобрысый, а бледный молчал и улыбался, но Тихон понял, что этот мальчик и был в этом деле заводилой, даром что тихий.

Тихон проводил мальчиков до лавы и все расспрашивал, как же это они остались без родителей. И узнал, что бледный мальчик был испанец и звали его Мигуэль. Тихон покачал головой: до чего война переворошила людей! И тут же назвал бледного мальчика Митей.

С этого дня и началась у Тихона дружба с бледным мальчиком… Он все чаще приходил к Тихону, приносил хлеб, табак, собирал вместе с Тихоном и сушил калину, слушал рассказы Тихона о Балтийском флоте.

О себе мальчик рассказывал, медленно подбирая русские слова. У него фашисты убили в Мадриде старика отца, он остался один и пошел пешком во Францию, но не дошел. Его подобрал по дороге какой-то американец, посадил в машину, отвез в приморский город, устроил на пароход в Англию, а оттуда советское посольство отправило его в Ленинград.

Пришла зима, завалила ущелье снегом по самые уши. Только речушка сердилась, хлопотливо прокапывала в снегу пещеры, звенела льдинками по камням.

Зимой мальчик приходил реже. Один только раз он пробыл в избе у Тихона два дня, когда сорвался буран, горы ревели, как тысяча самолетов, и водопады снега переваливались через скалы.

Тихон жарко натопил избу и, сидя у печки, медленно читал мальчику трогательную историю каторжника Вальжана. А кончив читать, он сказал:

– Пройдет война, Митя, и будет на земле много шуму и радости. И мы с тобой заживем! Двинем домой, в Ленинград. Будешь ты студентом Ленинградского университета, а я при тебе буду существовать как сиволапый папаша. Только ты меня не стыдись.

Мальчик грустно улыбался и смотрел на огонь. Тихон положил тяжелую руку на его голову и добавил:

– Ты сиротой между нами не будешь. Наш народ, конечно, простой, бывает грубый, но душевный. Ты не сомневайся, Митя.

Тогда мальчик поднял глаза и застенчиво посмотрел на суровое лицо Тихона.

– Спасибо, – сказал он, – я знаю.

В самом начале весны Мигуэль сказал Тихону, что через две недели их лагерь возвращается под Москву. Тихон промолчал, но назавтра побрился, надел бушлат, бескозырку и пошел в Белокуриху к начальнику пионерского лагеря, высокому человеку со смеющимися прищуренными глазами. Краснея до дурноты и глядя на свои бутсы, Тихон объяснил высокому, человеку, что так как Мигуэль – сирота и нет у него ни одной родной души, то он, Тихон, хотел бы усыновить мальчика.

– Нет, – сказал, улыбаясь, высокий человек, – у нас ему будет лучше. Поверьте мне, товарищ Рябцов. Вы плохо продумали это дело. Через год-два посмотрим. Через год-два милости просим, приезжайте к нам.

– А раньше нельзя? – глухо спросил Тихон.

– Что ж, можно и раньше, – улыбнулся высокий человек.

– Ну, простите! – Тихон поднялся и вышел, зацепившись плечом за косяк двери.

В день отъезда мальчик пришел попрощаться с Тихоном. Тихон заметил его на повороте дороги и торопливо, крадучись, ушел в лес, спрятался за камнем и, свертывая цигарку, слушал, как мальчик зовет его.

– Чего уж там, – шептал Тихон, – сойдет и так. Чего уж прощаться!

Мигуэль ушел печальный, встревоженный.

Лагерь уехал. С тех пор Тихон подолгу не приходил в Белокуриху. Он перестал бриться, ворочался по ночам, с ненавистью смотрел на весенние горы. Они цвели до самых вершин полевыми цветами, и даже старухи по деревням, глядя на горы, что-то шамкали про райские места, про благорастворение воздуха. А для Тихона не было сейчас во всем мире мест более угрюмых, нагоняющих тоску, чем эти благословенные горы.

«Не нужный я никому человек», – думал Тихон, и сознание этой ненужности было страшнее всего, что он до сих пор перенес в жизни.

В конце весны Тихон неожиданно взял расчет. Ночью он сложил в матросский мешок кое-какие вещи, немного хлеба, соли и ушел пешком в Бийск, на железную дорогу. Адрес лагеря был у Тихона зашит под подкладкой бушлата. Тихон шел быстро, насвистывал – земля горела у него под ногами.

На берегу Катуни он два часа дожидался парома. Молодые голосистые бабы сводили к парому упиравшихся лошадей. Била в реке тяжелая рыба нельма. Старуха в разноцветных валенках: левый – серый, а правый – черный, сидела на возу, долго рассматривала Тихона, жалела его – молодой, видный человек, а без руки – и наконец отважилась, спросила:

– Куда ж это ты бредешь, милый, с котомкой да без руки? Бредешь, смеешься. Горе тебе нипочем.

– К сыну я иду, – ответил Тихон. – Поняла, старая? К сыну!

– А жена померла, что ли?

– Не было у меня жены, – усмехнулся Тихон.

– А ты не смейся над старой! – рассердилась старуха. – У меня тоже двое сынов на фронте.

– Я не смеюсь. – Тихон взглянул на старуху. – Сын у меня… приемыш… К нему и иду. Около него жить буду.

– Ну, разве приемыш! – заулыбалась старуха. – Ты так и скажи. Небось ласковый?

– Даже очень, – ответил Тихон. – Как для других, а для меня нету ласковей человека на свете.

– Вот я и гляжу, что ты радуешься, – сказала старуха. – Безрукий, калека, а радуешься.

– Ничего, бабка, и для меня найдется занятие! – сказал Тихон и пошел на паром.

Паром, скрипя, тронулся, и тотчас солнце так ударило по воде, что Тихон зажмурился. Прощайте, сибирские горы!

Лето стояло дождливое. В городском саду над рекой крапива разрослась выше скамеек и закрыла могильную каменную плиту. На плите была выбита надпись: «Сибиряки – писателю Сибири».

Раненые из соседнего госпиталя часто приходили в сад, сидели на могильной плите, покуривали, смотрели на реку, удивлялись. Глубокая и величавая, она огибала глинистую гору с заглохшим садом и уходила в такие далекие дали, что от одного взгляда на них становилось спокойно на сердце.

Иногда в саду появлялся босой мальчишка с ведром и клеил на забор афиши. Бойцы читали и огорчались: внизу, в городе, шли новые картины в кино, а старший врач редко отпускал бойцов в город, все посмеивался, говорил, что от скуки лучше заживают раны.

Но когда появилась афиша об открытии зверинца, вывезенного из южного прифронтового города, бойцы взволновались всерьез. Даже решили послать к старшему врачу ходатаев с просьбой отпустить выздоравливающих в зверинец и выбрали для этого двух приятелей – стрелка Федоткина, родом из Сапожка (есть и такой город в России) и Наума Бершадского из Тирасполя. Но Бершадский наотрез отказался идти к врачу и объяснил бойцам, что на это есть у него веская причина.

Причина действительно была, и заключалась она в подписи под афишей: «Директор зверинца Розалия Бершадская». Наум прочел эту подпись и сразу заскучал, потерял присутствие духа.

Дело в том, что Розалия Бершадская была не кем иным, как матерью Наума. С детства она называла Наума не иначе, как «босяком». У старухи были на это, конечно, свои основания: Наум учился кое-как, предпочитал гонять голубей, играть по задворкам в «три листика», делать набеги на баштаны на берегу Днестра и воровать там дыни у беззубых сторожей. Но по натуре Наум не был плохим человеком. Он это знал, и не его вина, что у него получился легкомысленный подход к жизни.

Больше всего Розалия Бершадская негодовала на сына за его уменье жить «по блату».

Понятно поэтому, что Наум заскучал. Он боялся неожиданной встречи с матерью, хотя вместе с тем втайне и желал ее. Как-никак, а он любил эту беспокойную старуху. С ней было связано воспоминание о детстве с его нестерпимым солнцем, гудящими базарами, запахом абрикосов.

Как-то вечером Наум рассказал о своем детстве Федоткииу, но тот отнесся к этому рассказу с обидным равнодушием. Науму было досадно, что Федоткин, курносый, веснушчатый парень, ничего не понимает в таких делах, как воспоминания о детстве.

Звери долго не могли успокоиться после пережитых бомбежек. Стоило где-нибудь в городе зафыркать грузовику, как они начинали поглядывать на небо, волноваться и от волнения переставали есть. Тогда старый сторож Давид приходил к Розалии Борисовне, швырял в сердцах на стол через окошко кассы кусок сырого мяса и начинал шумно браниться.

– Примите мясо и сократите свои нервы, эвакуант! – отвечала, сдерживаясь, Розалия Борисовна.

Такие ссоры случались каждый день, пока, наконец, в зверинце не появились раненые бойцы из госпиталя.

Розалия Борисовна заулыбалась и, не доверяя Давиду, сама давала объяснения о нравах зверей.

Бойцы осмотрели зверинец и ушли, но один из них задержался, сел около кассы, закурил.

– Нога тоскует, – сказал он. – Малость передохну и поковыляю обратно.

– Пожалуйста, – ответила Розалия Борисовна. – Хотите чаю?

Боец от чая не отказался.

– Знавал я на фронте одного человека, – сказал боец, – но фамилии Бершадский.

– Ох, товарищ, – сказала Розалия Борисовна тонким голосом. – У меня сын на фронте, Я ищу его, как нитку в сене, уже четыре года. А как его звали?

– Звали его Наумом, – пробормотал боец и с опаской посмотрел на Розалию Борисовну.

– Так это же он! – воскликнула Розалия Борисовна и засмеялась. – Мой босяк! Вы из одной с ним части?

– Нет, – сказал боец, – Я его издали знал. Он работал продавцом в ларьке Военторга.

Розалия Борисовна встала, покраснела от гнева, подняла руки к небу и потрясла ими:

– Я так и знала. Трус! Блатмейстер! Другие люди бьются с немцами, а он торгует в тыловом ларьке. Нашел себе место! Позор на мою седую голову! Я ему покажу, что должен делать на фронте мой сын. Он у меня поплачет! Он у меня как миленький возьмет автомат и будет драться как надо. Тоже новости – торговать! Чем?

– Махоркой он снабжает бойцов, – испуганно пробормотал раненый.

– Чтобы он подавился той махоркой! – крикнула Розалия Борисовна.

Боец позабыл о чае и торопливо заковылял к госпиталю.

Федоткин ничего не сказал Науму о разговоре со старухой, но дня через два он снова появился в зверинце, подошел к кассе, где сидела Розалия Борисовна, просунул голову в окошко и быстро сказал:

– А ваш сын, между прочим, хота и торгует махоркой, а геройский человек и представлен к ордену Красного Знамени.

– Hy-ну! – сурово побормотала Розалия Борисовна. – Не втирайте мне очки, молодой человек. Я его лучше знаю, чем вы.

– Воля ваша, – сказал Федоткин, – а врать мне нет интереса. Ом мне не сват, не брат, а, можно сказать, сосед по лазаретной койке.

– Он здесь? – крикнула Розалия Борисовна и вскочила.

– Выписался, – торопливо ответил Федоиткин, отводя глаза. – Вы слушайте, что я скажу. Немцы окружали наш дот, а приказ был держаться в том доте до прибытия подмоги – одним словом, до тех пор, пока начнет развиднять. И говорит командир дота по телефону: «Держимся и не уступим дот, но маловато патронов для пулемета и опять же, если бы хоть раз затянуться. Нет табаку ни крошки, что ты будешь делать! А? Без табаку сердце томится и в глазах пусто». И тут вызывается Наум Бершадский, случайный человек в нашей части, доставить на дот и патроны, и табак, и спички. «Дайте мне, – говорит лейтенанту, – одного парня для подмоги, потому что у человека не десять рук». Лейтенант согласился, и пополз Наум в дот. Как только его пронесло – никому не известно, но он, однако, дополз и табаку всем дал, а командиру особо – пачку дорогих папирос. И по случаю внезапной смерти командира дота взял на себя распоряжение, как человек тертый и ученый в школе, и продержался, пока не развидняло. А вы говорите – босяк! Обидно бойцу слышать такие слова.

Розалия Борисовна заплакала и долго не отпускала Федоткина.

– Вот видите, товарищ, – сказала она ему напоследок, – хорошее воспитание некогда даром не пропадает. Об одном я только жалею, что он уже выписался из лазарета и нет его в этом городе.

– Оно, конечно, жалко, раз вы его простили, – сказал боец. А когда возвращался в госпиталь, то ругал Наума и говорил в пространство:

– Ну и волынка же с этим Наумом, черт его подери!

На следующий день Наум пришел в зверинец. Розалия Борисовна поймала его и так стиснула, что он задохся и только и мог выговорить:

– Бросьте, мамаша! Что это, ей-богу, за обращение!

Так окончилась эта маленькая история в сибирском городе. Наум уехал на фронт, а раненые передавали рассказ о нем и о Розалии Борисовне из уст в уста и, сидя на могильной плите, говорили, что материнское слово всегда отлежится у человека в душе, вырастет, как зерно, даст колос.

Розалия Борисовна иногда приходила в старый сад – тут ведь часто бродил на костыле ее Наум, – слушала издали пенье бойцов и даже плакала. Уж очень широко и печально пели бойцы, как будто дарили этой родной стороне свои песни, как дарят уснувшей матери осторожный сыновний поцелуй.

Варвара Яковлевна, фельдшерица туберкулезного санатория, робела не только перед профессорами, но даже перед больными. Больные были почти все из Москвы – народ требовательный и беспокойный. Их раздражала жара, пыльный сад санатория, лечебные процедуры – одним словом, все.

Из-за робости своей Варвара Яковлевна, как только вышла на пенсию, тотчас переселилась на окраину города, в Карантин. Она купила там домик под черепичной крышей и спряталась в нем от пестроты и шума приморских улиц. Бог с ним, с этим южным оживлением, с хриплой музыкой громкоговорителей, ресторанами, откуда несло пригорелой бараниной, автобусами, треском гальки на бульваре под ногами гуляющих.

В Карантине во всех домах было очень чисто, тихо, а в садиках пахло нагретыми листьями помидоров и полынью. Полынь росла даже на древней генуэзской стене, окружавшей Карантин. Через пролом в стене было видно мутноватое зеленое море и скалы. Около них весь день возился, ловил плетеной корзинкой креветок старый, всегда небритый грек Спиро. Он лез, не раздеваясь, в воду, шарил под камнями, потом выходил на берег, садился отдохнуть, и с его ветхого пиджака текла ручьями морская вода.

Единственной любовью Варвары Яковлевны был ее племянник и воспитанник Ваня Герасимов, сын умершей сестры.

Воспитательницей Варвара Яковлевна была, конечно, плохой. За это на нее постоянно ворчал сосед по усадьбе, бывший преподаватель естествознания, или, как он сам говорил, «естественной истории», Егор Петрович Введенский. Каждое утро он выходил в калошах в свой сад поливать помидоры, придирчиво рассматривал шершавые кустики и если находил сломанную ветку или валявшийся на дорожке зеленый помидор, то разражался грозной речью против соседских мальчишек.

Варвара Яковлевна, копаясь в своей кухоньке, слышала его гневные возгласы, и у нее замирало сердце. Она знала, что сейчас Егор Петрович окликнет ее и скажет, что Ваня опять набезобразничал у него в саду и что у такой воспитательницы, как она, надо отбирать детей с милицией и отправлять в исправительные трудовые колонии. Чем, например, занимается Ваня? Вырезает из консервных жестянок пропеллеры, запускает их в воздух при помощи катушки и шнурка, и эти жужжащие жестянки летят в сад к Егору Петровичу, ломают помидоры, а иной раз и цветы – бархатцы и шалфей. Подумаешь, изобретатель! Циолковский! Мальчишек надо приучать к строгости, к полезной работе. А то купаются до тошноты, дразнят старого Спиро, лазают по генуэзской стене. Банда обезьян, а не мальчишки! А еще советские школьники!

Варвара Яковлевна отмалчивалась. Егор Петрович был, конечно, не прав, она это хорошо знала. Ее Ваня – мальчик тихий. Он все что-то мастерил, рисовал, посапывая носом, и охотно помогал Варваре Яковлевне в ее скудном, но чистеньком хозяйстве.

Воспитание Варвары Яковлевны сводилось к тому, чтобы сделать из Вани доброго и работящего человека. В бога Варвара Яковлевна, конечно, не верила, но была убеждена, что существует таинственный закон, карающий человека за все зло, какое он причинил окружающим.

Когда Ваня подрос, Егор Петрович неожиданно потребовал, чтобы мальчик учился у него делать гербарии и определять растения. Они быстро сдружились. Ване нравились полутемные комнаты в доме Егора. Петровича, засушенные цветы и листья в папках с надписью «Крымская флора» и пейзажи на стенах, сделанные сухо и приятно, – виды водопадов и утесов, покрытых плющом.

После десятилетки Ваню взяли в армию, в летную школу под Москвой. После службы в армии он мечтал поступить в художественную школу, может быть даже окончить академию в Ленинграде. Егор Петрович одобрял эти Ванины мысли. Он считал, что из Вани выйдет художник-ботаник, или, как он выражался, – «флорист». Есть же художники-анималисты, бесподобно рисующие зверей. Почему бы не появиться художнику, который перенесет на полотно все разнообразие растительного мира!

Один только раз Ваня приезжал в отпуск. Варвара Яковлевна не могла на него наглядеться: синяя куртка летчика, темные глаза, голубые петлицы, серебряные крылья на рукавах, а сам весь черный, загорелый, но все такой же застенчивый. Да, мало переменила его военная служба!

Весь отпуск Ваня ходил с Егором Петровичем за город, в сухие горы, собирал растения и много рисовал красками. Варвара Яковлевна развесила его рисунки на стенах. Сразу же в доме повеселело, будто открыли много маленьких окон и за каждым из них засинел клочок неба и задул теплый ветер.

Война началась так странно, что Варвара Яковлевна сразу ничего и не поняла. В воскресенье она пошла за город, чтобы нарвать мяты, а когда вернулась, то только ахнула. Около своего дома стоял на табурете Егор Петрович и мазал белую стенку жидкой грязью, разведенной в ведре. Сначала Варвара Яковлевна подумала, что Егор Петрович совсем зачудил (чудачества у него были и раньше), но тут же увидела и всех остальных соседей. Они тоже торопливо замазывали коричневой грязью – под цвет окружающей земли – стены своих домов.

А вечером впервые не зажглись маяки. Только тусклые звезды светили в море. В домах не было ни одного огня. До рассвета внизу, в городе, лаяли, как в темном погребе, встревоженные собаки. Над головой все гудел-кружился самолет, охраняя город от немецких бомбардировщиков.

Все было неожиданно, страшно. Варвара Яковлевна сидела до утра на пороге дома, прислушивалась и думала о Ване. Она не плакала. Егор Петрович шагал по своему саду и кашлял. Иногда он уходил в дом покурить, но долго там не оставался и снова выходил в сад. Изредка с невысоких гор задувал ветер, доносил блеяние коз, запах травы, и Варвара Яковлевна говорила про себя: «Неужто война?»

Перед рассветом с моря долетел короткий гром. Потом второй, третий… По всем дворам торопливо заговорили люди – Карантин не спал. Никто не мог объяснить толком, что происходило за черным горизонтом. Все говорили только, что ночью, в темноте, человеку легче на сердце, безопаснее, будто ночь бережет людей от беды.

Быстро прошло тревожное, грозное лето. Война приближалась к городу. От Вани не было ни писем, ни телеграмм. Варвара Яковлевна, несмотря на старость, добровольно вернулась к прежней работе: служила сестрой в госпитале. Так же, как все, она привыкла к черным самолетам, свисту бомб, звону стекла, всепроникающей пыли после взрывов, к темноте, когда ей приходилось ощупью кипятить в кухоньке чай.

Осенью немцы заняли город. Варвара Яковлевна осталась в своем домике на Карантине, не успела уйти. Остался и Егор Петрович.

На второй день немецкие солдаты оцепили Карантин. Они молча обходили дома, быстро заглядывали во все углы, забирали муку, теплые вещи, а у Егора Петровича взяли даже старый медный микроскоп. Все это они делали так, будто в домах никого не было, даже ни разу не взглянув на хозяев.

Во рву за Ближним мысом почти каждый день расстреливали евреев; многих из них Варвара Яковлевна знала.

У Варвары Яковлевны начала дрожать голова. Варвара Яковлевна закрыла в доме ставни и переселилась в сарайчик для дров. Там было холодно, но все же лучше, чем в разгромленных комнатах, где в окнах не осталось ни одного стекла.

Позади генуэзской стены немцы поставили тяжелую батарею. Орудия были наведены на море. Оно уже по-зимнему кипело, бесновалось. Часовые приплясывали в своих продувных шинелях, посматривали вокруг красными от ветра глазами, покрикивали на одиноких пешеходов.

Однажды зимним утром с тяжелым гулом налетели с моря советские самолеты. Немцы открыли огонь. Земля тряслась от взрывов. Сыпалась черепица. Огромными облаками вспухала над городом пыль, рявкали зенитки, в стены швыряло оторванные ветки акаций. Кричали и метались солдаты в темных серых шинелях, свистели осколки, в тучах перебегали частые огни разрывов. А в порту в пакгаузах уже шумел огонь, коробил цинковые крыши.

Егор Петрович, услышав первые взрывы, торопливо вышел в сад, протянул трясущиеся руки к самолетам – они мчались на бреющей высоте над Карантином, – что-то закричал, и по его сухим белым щекам потекли слезы.

Варвара Яковлевна открыла дверь сарайчика и смотрела, вся захолодев, как огромные ревущие птицы кружили над городом и под ними на земле взрывались столбы желтого огня.

– Наши! – кричал Егор Петрович. – Это наши, Варвара Яковлевна! Да разве вы не видите? Это они!

Один из самолетов задымил, начал падать в воду. Летчик выбросился с парашютом. Тотчас в море к тому месту, где он должен был упасть, помчались, роя воду и строча из пулеметов, немецкие катера.

Тяжелая немецкая батарея была сильно разбита, засыпана землей. На главной улице горел старинный дом с аркадами, где помещался немецкий штаб.

В порту тонул, дымясь, румынский транспорт, зеленый и пятнистый, как лягушка. На улицах валялись убитые немцы.

После налета пробралась из города на Карантин пожилая рыбачка Паша и рассказала, что убита какая-то молодая женщина около базара и больной старичок провизор.

Варвара Яковлевна не могла оставаться дома. Она пошла к Егору Петровичу. Он стоял около стены, заросшей диким виноградом, и бессмысленно стирал тряпкой белую пыль с листьев. Листья были сухие, зимние, и, вытирая листья, Егор Петрович все время их ломал.

– Что же это, Егор Петрович? – тихо спросила Варвара Яковлевна. – Значит, свои своих… До чего же мы дожили, Егор Петрович?

– Так и надо! – ответил Егор Петрович, и борода его затряслась. – Не приставайте ко мне. Я занят.

– Не верю я, что так надо, – ответила Варвара Яковлевна. – Не могу я понять, как это можно занести руку на свое, родное…

– А вы полагаете, им это было легко? Великий подвиг! Великий!

– Не умещается это у меня в голове, Егор Петрович. Глупа я, стара, должно быть…

Егор Петрович долго молчал и вытирал листья.

– Господи, господи, – сказала Варвара Яковлевна, – что же это такое? Хоть бы вы мне объяснили, Егор Петрович.

Но Егор Петрович ничего объяснять не захотел. Он махнул рукой и ушел в дом.

Перед вечером по Карантинной улице прошло трое немецких солдат. Один нес пук листовок, другой – ведро с клейстером. Сзади плелся, все время сплевывая, рыжий сутулый солдат с автоматом.

Солдаты наклеили объявление на столб около дома Варвары Яковлевны и ушли. Никто к объявлению не подходил. Варвара Яковлевна подумала, что, должно быть, никто и не заметил, как немцы клеили эту листовку. Она накинула рваную телогрейку и пошла к столбу. Уже стемнело, и если бы не узкая желтая полоска на западе среди разорванных туч, то Варвара Яковлевна вряд ли прочла бы эту листовку.

Листовка была еще сырая. На ней было напечатано:

«За срыванье – расстрел. От коменданта. Советские летчики произвели бомбардирование мирного населения, вызвав жертвы, пожары квартир и разрушения. Один из летчиков, виновных в этом, взят в плен. Его зовут Иван Герасимов. Германское командование решило поступить с этим варваром как с врагом обывателей и расстрелять его. Дабы жители имели возможность видеть большевика, который убивал их детей и разрушал имущество, завтра в семь часов утра его проведут по главной улице города. Германское командование уверено, что благонамеренные жители окажут презрение извергу.

Комендант города

обер-лейтенант Зус».

Варвара Яковлевна оглянулась, сорвала листовку, спрятала ее под телогрейку и торопливо пошла к себе в сарайчик.

Первое время она сидела в оцепенении и ничего не понимала, только перебирала дрожащими пальцами бахрому старенького серого платка. Потом у нее начала болеть голова, и Варвара Яковлевна заплакала. Мысли путались. Что же это такое? Неужели его, Ваню, немцы завтра убьют где-нибудь на грязном дворе, около поломанных грузовиков! Почему-то мысль, что его убьют обязательно во дворе, около грузовиков, где воняет бензином и земля лоснится от автола, все время приходила в голову, и Варвара Яковлевна никак не могла ее отогнать.

Как спасти его? Чем помочь? Зачем она сорвала эту листовку со столба? Чего она испугалась? Немцев? Нет. Ей было совестно перед своими. Она хотела скрыть листовку от Егора Петровича, от всех. Немцы убьют Ваню, могут убить и ее. Варвару Яковлевну, за то, что она сорвала этот липкий клочок бумаги. А свои? Свои, кроме чудака Егора Петровича, никогда не простят ей эту убитую женщину, и несчастного старичка провизора и разбитые в мусор дома, где они жили столько лет, дома, где все знакомо-от облупившейся краски на перилах до ласточкиного гнезда под оконным карнизом. Ведь все знают, что Ваня – ее воспитанник, а многие даже уверены, что он ее сын.

Варвара Яковлевна как будто уже чувствовала на себе недобрые пристальные взгляды, слышала свистящий шепот в спину. Как она будет смотреть всем в глаза! Лучше бы Ваня убил ее, а не этих людей. А Егор Петрович еще говорил, что это – великий подвиг.

Варвара Яковлевна все перебирала бахрому платка, все плакала, пока не начало светать.

Утром она крадучись вышла из сарайчика и спустилась в город. Ветер свистел, раздувая над улицами золу, пепел. В черной мрачности, во мгле шумело море. Казалось, что ночь не ушла, а только притаилась, как воровка, в подворотнях и дышит оттуда плесенью, гарью, окалиной.

Теперь, на рассвете, у Варвары Яковлевны все внутри будто выжгло слезами, и ничто уже ее не пугало. Пусть убьют немцы, пусть ее возненавидят свои – все равно. Лишь бы увидеть Ваню, хоть родинку на его щеке, а потом умереть.

Варвара Яковлевна шла торопливо, глядя себе под ноги, и не замечала, что позади нее шел Егор Петрович. Не видела она и старого Спиро, пробиравшегося туда же, на главную улицу, и веснушчатую рыбачку Пашу. Варвару Яковлевну не покидала надежда, что, может быть, никто не придет смотреть, как будут вести ее Ваню. Придет только она одна, и ничто не помешает ей его увидеть.

Но Варвара Яковлевна ошиблась. Серые озябшие люди уже жались под стенами домов.

Варвара Яковлевна боялась смотреть им в глаза. Она не подымала голову, все ждала обидного окрика. Иначе она бы увидела, как переменился ее родной город. Увидела бы трясущиеся головы людей, сухие волосы, пыльные морщины, красные веки.

Варвара Яковлевна остановилась около афишного столба, спряталась за ним, вся съежилась, ждала.

Обеими руками она комкала старенькую шелковую сумочку, где, кроме носового платка и ключа от сарайчика, ничего не было.

На столбе висели клочья афиш. Они извещали о событиях как будто тысячелетней давности – симфонии Шостаковича, гастролях чтеца Яхонтова.

Люди все подходили молча и торопливо. Было так тихо, что даже до главной улицы доносились раскаты прибоя. Он бил о разрушенный мол, взлетал серой пеной к тучам, откатывался и снова бил в мол соленой водой.

Потом толпа вдруг вздохнула, вздрогнула и придвинулась к краю тротуара. Варвара Яковлевна подняла глаза.

За спинами людей, закрывавших от нее мостовую, она увидела в глубине улицы серые каски, стволы винтовок. Все это медленно приближалось, слегка покачиваясь и гремя сапогами.

Варвара Яковлевна схватилась рукой за столб, подалась вперед, вытянула худенькую шею.

Кто-то взял ее за локоть и быстро сказал: «Только не кричите, не выдавайте себя!» Варвара Яковлевна не оглянулась, хотя и узнала голос Егора Петровича.

Она смотрела на темную приближающуюся толпу. Среди серых шинелей синел комбинезон летчика. Варвара Яковлевна видела мутно, неясно. Она вытерла глаза, судорожно втиснула носовой платок в сумочку и наконец увидела: позади коренастого немецкого офицера шел он, ее Ваня. Шел спокойно, прямо смотрел вперед, но на его лице уже не было того выражения застенчивости, к которому Варвара Яковлевна так привыкла.

Она смотрела, задохнувшись, сдерживая дыхание, глотая слезы. Это был он, Ваня, все такой же загорелый, милый, но очень похудевший и с маленькими горькими морщинами около губ.

Внезапно руки у Варвары Яковлевны задрожали сильнее, и она уронила сумочку. Она увидела, как люди в толпе начали быстро снимать шапки перед Ваней, а многие прижимали к глазам рукава.

А потом Варвара Яковлевна увидела, как на мокрую от дождя мостовую неизвестно откуда упала и рассыпалась охапка сухих крымских цветов. Немцы пошли быстрее. Ваня улыбнулся кому-то, и Варвара Яковлевна вся расцвела сквозь слезы. Так до сих пор он улыбался только ей одной.

Когда отряд поравнялся с Варварой Яковлевной, толпа перед ней расступилась, несколько рук осторожно – схватили ее, вытолкнули вперед на мостовую, и она очутилась в нескольких шагах от Вани. Он увидел ее, побледнел, но ни одним движением, ни словом не показал, что он знает эту трясущуюся маленькую старушку. Она смотрела на него умоляющими, отчаянными глазами.

– Прости меня, Ваня! – сказала Варвара Яковлевна и заплакала так горько, что даже не увидела, как быстро и ласково взглянул на нее Ваня, не услышала, как немецкий офицер хрипло крикнул ей:

«Назад!» – и выругался, и не заметила, как Егор Петрович и старый Спиро втащили ее обратно в толпу и толпа тотчас закрыла ее от немцев. Она только помнила потом, как Егор Петрович и Спиро вели ее через пустыри по битой черепице, среди белого от извести чертополоха.

– Не надо, – бормотала Варвара Яковлевна. – Пустите меня. Я здесь останусь. Пустите!

Но Егор Петрович и Спиро крепко держали ее под руки и ничего не отвечали.

Егор Петрович привел Варвару Яковлевну в сарайчик, уложил на топчан, навалил на нее все, что было теплого, а Варвара Яковлевна дрожала так, что у нее стучали зубы, старалась стиснуть изо всех сил зубами уголок старенького серого платка, шептала: «Что же это такое, господи? Что же это?» – и из горла у нее иногда вырывался тонкий писк, какой часто вырывается у людей, сдерживающих слезы.

Как прошел этот день, Варвара Яковлевна не помнила. Он был темный, бурный, сырой – такие зимние дни проходят быстро. Не то они были, не то их и вовсе не было. Все настойчивее гудело море. Ветер рвал сухой кустарник на каменных мысах, швырялся полосами дождя.

Ночью в гул моря неожиданно врезался тяжелый гром, завыли сирены и снаряды, загрохотали взрывы, эхо пулеметного огня застучало в горах. Егор Петрович вбежал в сарайчик к Варваре Яковлевне и что-то кричал ей в темноте. Но она не могла понять, что он кричит, пока не услышала, как вся ненастная ночь вдруг загремела отдаленным протяжным криком «ура». Он рос, этот крик, катился вдоль берега, врывался в узкие улицы Карантина, скатывался по спускам в город.

– Наши! – кричал Егор Петрович, и желтый кадык на его шее ходил ходуном. Егор Петрович всхлипывал, смеялся, потом снова начинал всхлипывать.

К рассвету город был занят советским десантом. И десант этот был возможен потому, что советские летчики разбомбили, уничтожили немецкие батареи.

Так сказал Варваре Яковлевне Егор Петрович. Сейчас он возился в кухоньке у Варвары Яковлевны, кипятил ей чай.

– Значит, и Ваня мой тоже?.. – спросила Варвара Яковлевна, и голос ее сорвался.

– Ваня – святой человек, – сказал Егор Петрович. – Теперь в нашем городе все дети – ваши внуки, Варвара Яковлевна. Большая семья! Ведь это Ваня спас их от смерти.

Варвара Яковлевна отвернулась к стене и снова заплакала, но так тихо, что Егор Петрович ничего не расслышал.

Ему показалось, что Варвара Яковлевна уснула.

Чайник на кухне кипел, постукивал крышкой. Среди низких туч пробилось солнце. Оно осветило пар, что бил из чайного носика, и тень от струи пара без конца улетала, струилась по белой стене голубоватым дымом и никак не могла улететь.

Всем известно, что людей, недавно попавших на военную службу, одолевают воспоминания. Потом это проходит, но вначале память все время возвращается к одному и тому же: к ярко освещенной комнате, где лежит на столе «Давид Копперфильд», к Москве, к ее бульварам, загорающимся чистыми огнями. Достаточно беглого взгляда на заштопанную гимнастерку, чтобы с новой любовью вспоминать материнские маленькие пальцы, ее опущенную голову, ее наперсток, ее робкие просьбы беречь себя и помнить, что она будет ждать сына, что бы с ним ни случилось, ждать до последнего своего вздоха.

И курсанта медицинского училища в одном из городов Средней Азии Михайлова первое время, так же как и всех, одолевали воспоминания. Потом их острота притупилась, но был один день в году, которого Михайлов боялся: четвертое мая, день его рождения. Что бы ни было, он знал, что в этот день ему не уйти от прошлого.

Четвертого мая Михайлов проснулся на рассвете и несколько минут лежал с закрытыми глазами. Подъема еще не было. За окнами в листве касторовых деревьев начиналось воробьиное оживление: должно быть, над близкой и еще прохладной пустыней уже подымалось солнце. Отдаленно пахло розами из соседнего сада, дымом кизяка и еще чем-то сухим и сладким, чем всегда пахнет в азиатских городах.

Михайлов помедлил, потом открыл глаза и посмотрел на столик около койки. Нет, чуда не случилось! На столике не было ни плитки шоколада, ни конверта с почтовыми марками Южной Америки, ни ландышей в стакане, ни нового вечного пера, ни толстой книги о плавании на корабле «Бигль» – не было ничего, что бывало в Москве. На столике лежали пилотка, ремень, полевая сумка, набитая старыми письмами.

Михайлов вскочил, оделся и, голый по пояс, пошел во двор под тепловатый душ. Он мылся, слушая, как в окрестных пыльных дворах восторженно рыдали ослы, и вздыхал. Да, тоскливый день рождения, без единого подарка! Ну, что же, ничего не поделаешь. Будем взрослыми, будем мужчинами!

«Все это так, – думал Михайлов, – но неужели сегодня ничего не случится?» Он знал, конечно, что случиться ничего не может и что этот воскресный день пройдет так же размеренно, как и все остальные дни. Вот разве будет кино под открытым небом. Но кино ожидалось вечером, а днем Михайлов с несколькими товарищами был отправлен на практику в хирургическую клинику.

Старичок хирург в белом колпаке хитро посмотрел на курсантов, потом на их сапоги под халатами, усмехнулся и сказал:

– Ну-с, молодые люди, надо сделать внутривенное вливание гипертонического раствора и никотиновой кислоты. Кто за это возьмется?

Курсанты переглянулись и промолчали. Самые робкие опасались даже смотреть на хирурга. Шуточное ли дело – внутривенное вливание таких препаратов! Если говорить по совести, то его должен был делать сам хирург, хитрый старичок. У курсантов пока еще это вливание удавалось редко. Кроме холодного пота, дрожания рук, пересохшего горла и других неприятных ощущений, ничего хорошего оно не сулило.

– Ну-с, – сказал старичок, – я замечаю, юноши, что ваше раздумье продолжается чересчур долго. Да. Чересчур!

Тогда Михайлов покраснел и вызвался сделать вливание.

– Мойте руки! – приказал старичок. – По способу Фюрбрингера. Да!

Пока Михайлов долго мыл руки по этому способу и замечал, что руки у него начинают дрожать, в перевязочную вошел в халате, накинутом на одно плечо, боец Капустин – тот самый, которому надо было вливать раствор и никотиновую кислоту. Михайлов стоял к нему спиной и слышал до последнего слова весь разговор бойца с хирургом.

– Извиняюсь, – сказал боец, как показалось Михайлову, грубым и даже несколько вызывающим голосом. – Уж не курсант ли меня будет колоть? Что я – чучело для обучения штыковому удару? Или что?

– А в чем дело? – спросил старичок, роясь в блестящих инструментах.

– А в том дело, – ответил боец, – что курсанту я больше не дамся. Один раз кололи – довольно! Не согласен я больше, товарищ хирург!

– Ах, так! – услышал Михайлов пронзительный голос старичка и заметил, что руки у него уже не дрожат, а трясутся. – Прошу немедленно успокоиться! Да! Немедленно! Ну, ну, я же сказал – успокоиться! Сегодня будет делать вливание очень опытный курсант. Он его делал уже много раз. Понятно?

– Понятно, – мрачно пробормотал боец Капустин. У Михайлова упало сердце. Хирург явно хитрил: Михайлов делал это вливание первый раз в жизни.

– А раз понятно, то садись на табурет и молчи, – сказал старичок. – Поговорили – и хватит! Понятно?

– Понятно, – еще мрачнее пробормотал боец Капустин и сел на табурет.

Первое, что увидел Михайлов, когда обернулся, были колючие, полные страха глаза бойца Капустина, смотревшие в упор на курсанта. После этого Михайлов увидел веснушчатое лицо бойца и его остриженную голову.

Все дальнейшее Михайлов делал как во сне. Он сжал зубы, молчал и действовал решительно и быстро. Он наложил жгут. Вены прекрасно вздулись, и страх, что «вена уйдет», пропал. Михайлов взял толстую иглу, остановил страшным напряжением дрожь пальцев и прорвал острием иглы кожу на руке Капустина. Пошла кровь. Попал! Все хорошо! Как будто перестало биться сердце. Потом Михайлов уже ничего не видел, кроме иглы и вздувшейся вены. Неожиданно он услышал тихий смех, но не поднял голову. Поднял он ее только тогда, когда вынул иглу и все было кончено. Смеялся боец Капустин. Он смотрел на Михайлова веселыми глазами и тонко смеялся.

Михайлов растерянно оглянулся. Старичок хирург кивал ему головой. Сдержанно улыбались и переглядывались курсанты. Во взглядах их можно было уловить скрытую гордость: вот, мол, знай наших, работают не хуже старых хирургов!

– Ну, спасибо, – сказал боец Капустин, встал и потряс руку Михайлову. – Спасибо, друг! Сразу видать, что сто раз делал, не менее. Теперь никому не дамся, только тебе. Спасибо, сынок. Извиняюсь, товарищ хирург!

И боец Капустин ушел, размахивая правой рукой, ушел ухмыляясь, и Михайлову даже показалось, что рыжее сияние окружает его стриженую голову.

В палате Капустин рассказал об этом случае своему соседу по койке Коноплеву, бывшему полотеру.

– Ты у него одного колись, – советовал Капустин. – Сто раз он это вливание делал. Сто раз! Техника!

– А ты считал? – спросил Коноплев.

– Эх ты, полотерная щетка! – рассердился Капустин. – Все мозги на паркетах растряс. Говорю тебе, сотню раз делал. Друг он мне теперь навеки. Нисколько у меня рука не болит.

На следующий день Коноплев, глядя со скуки за окно, в соседний двор медицинского училища, увидел интересные вещи. Курсанты были выстроены во дворе, стояли по команде «вольно» и чего-то ждали. Коноплев сообщил эту новость Капустину, и оба бойца – люди любопытные – спустились во двор и стали глядеть.

Раздалась команда: «Смирно!» Курсанты вытянулись и застыли. Вышел подтянутый, еще молодой начальник, начал читать перед строем приказ. Бойцы внимательно слушали – они понимали толк в приказах.

– «Курсанту Михайлову, – слушали бойцы, – за образцовое проведение сложного внутривенного вливания бойцу Капустину и принимая во внимание, что эта процедура была произведена им впервые, объявляю благодарность».

Капустин посмотрел на Коноплева, покраснел и сплюнул. Коноплев захихикал и сказал:

– Вот те и сотый раз! Процедура! Дура ты, Капустин! Обмишурили они тебя, а ты и уши развесил.

– Это мы еще поглядим, кто из нас дура! – угрожающе пробормотал Капустин. – Чего скалишься? Значит, у человека талант. Значит, я благодарен ему еще больше. Талант – он, брат, землю ворочает!

– Насчет таланта я не говорю, – примирительно сказал Коноплев. – Это, конечно, дело великое. Конечно, если кому он даден…

– Вот и видать, что ты дура! – с сердцем сказал Капустин. – Разговариваешь серо, неубедительно. Сам своих слов не понимаешь.

А вечером в этот же день Капустин пришел в школу и попросил разрешения вызвать к нему во двор курсанта Михайлова. Михайлов вышел. Капустин протянул ему огромный сверток из мятых газет и сказал:

– Примите гостинец. От чистого сердца. Раньше полагалось преподносить в день рождения, а я – в благодарность за талант. Так что не обижайтесь.

У себя на койке Михайлов, окруженный любопытствующими курсантами, долго разворачивал что-то твердое, завернутое в несколько измятых «Известий». Когда, наконец, последняя газета была сорвана, восхищенные курсанты отступили: на койке лежали куски сушеной дыни. Чурджуйской дыни, чей запах прекраснее запаха жасмина и чья сладость слаще дикого меда.

И курсанты, дабы не нарушать порядка, вполголоса прокричали «ура» и тут же половину дыни съели.

Оставшиеся куски дыни Михайлов положил на столик и, просыпаясь ночью, взглядывал на них и улыбался. Впервые воспоминания не мучили, а радовали его. Засыпая, он все время видел улыбающегося бойца Капустина с дыней в руках. От рыжих волос бойца Капустина и от дыни разливалось сияние. Оно делалось все ярче, наполнялось щебетом птиц, и дыня пахла все сильнее.

Михайлов проснулся. Стоял тихий рассвет. Где-то звенела вода, и над пустыней зарождался один из бесчисленных и великолепных дней, предупреждая о своем появлении золотым светом на восточной половине неба.

Есть у нас в России много маленьких городов со смешными и милыми именами: Петушки, Спас-Клепки, Крапивна, Железный Гусь. Жители этих городов называют их ласково и насмешливо «городишками».

В одном из таких городишек – в Спас-Клепиках – и случилась та история, которую я хочу рассказать.

Городок Спас-Клепики уж очень маленький, тихий. Затерялся он где-то в Мещорской стороне, среди сосенок, песков, мелких камышистых озер. Есть в Спас-Клепиках кино, старинная ватная фабрика чуть ли не времен Крымской войны, педагогический техникум, где учился поэт Есенин. Но, по правде говоря, городок этот ничем особенным не знаменит. Все те же любопытные мальчишки, рыжие от веснушек, те же жалостливые старухи, плотники со звенящими пилами на плечах, те же дуплистые кладбищенские ивы и все тот же гомон галок.

Около Спас-Клепиков проходит узкоколейная железная дорога. Я проезжал по ней в самом начале весны. Поезд пришел в Спас-Клепики ночью. Тотчас в темный вагон набились смешливые девушки с ватной фабрики. Потом вошел боец с вещевым мешком, сел против меня и попросил прикурить.

Бойца провожали молодая женщина и старуха. Они молчали. Молчал и боец. Лишь изредка то одна, то другая женщина трогала бойца за рукав и тихо говорила:

– Так ты пиши, Ваня.

– Постараюсь, – отвечал боец.

Лица женщин нельзя было разглядеть в темноте, но по мягким их голосам можно было с уверенностью сказать, что это были очень добрые и дружные женщины: мать и сестра бойца, что глаза у них ласковые и что все они полны той любовью к людям, которую наш народ называет не совсем правильно «жалостью».

В ногах у меня что-то завертелось, очень пушистое и теплое. Кто-то, очевидно по ошибке, лизнул мою руку горячим языком. Боец удивленно вскрикнул: «Дымок!» – и засмеялся. Засмеялись и женщины.

– Прибег, – сказал боец. – Хозяина своего прибег проводить. Вот увидит проводница, она тебе покажет! Нешто можно собаке в вагон!

– По такому случаю можно, – ответил из темноты хриплый голос, и тотчас зажужжал в невидимой руке карманный электрический фонарик с динамкой.

Слабый свет упал на пол, потом на серого пса с виноватыми глазами. Он сидел между ног у бойца и торопливо махал хвостом. Всем видом своим он хотел показать, что понимает, конечно, незаконность своего пребывания в вагоне, но очень просит не выгонять его, а дать попрощаться с хозяином.

– Дымок, друг любезный, – сказал боец, – как это мы тебя не приметили!

– Я его в избе замкнула, – будто оправдываясь, сказала старуха.

– Под дверью протиснулся, – добавила молодая женщина. – Там доска отстает.

– Сколько бежал! – вздохнул, сокрушаясь, боец. – Двенадцать километров! А? На дворе темнота, грязь, дороги вконец развезло. Ишь мокрый весь до костей!

– Животное все понимает, – сказал из глубины вагона бабий голос; – Оно и войну понимает. И, скажем, опасность. У нас в Ненашкине прошлый год немецкие самолеты повадились пролетать, два раза бомбы спускали, убили телку Дуни Балыгиной. Так с тех пор как загудят антихристы, так петухи рысью бегут под стрехи, хоронятся.

– Зверь и тот его ненавидит! – сказал человек с фонариком. – Шерсть на собаках дыбом становится, как заслышат они ихний лет. Вот до чего ненавидят.

– Буде врать-то! – сказала проводница. – Отколь пес разбирает, какой летит: ихний или наш.

– А ты его спроси, отколь он знает, – ответил хриплый голос. – У тебя одно занятие – никому нипочем не верить. Билеты по десять минут в руках вертишь. Все тебе метится, что они фальшивые.

– Пес все может определить, – сказал примирительно боец. – У ихних самолетов гул специальный. С подвывом.

– Сам ты с подвывом! – огрызнулась проводница.

Паровоз неожиданно дернул. Страшно лязгнули буфера, еще страшнее зашипел пар. Девушки с ватной фабрики с визгом бросились к выходу; оказалось, что все они провожали подругу. Женщины торопливо попрощались с бойцом и спрыгнули уже на ходу.

– Дымок! – тревожно кричали они из темноты вслед поезду. – Дымок!

– Дымок! – кричал и боец, стоя на площадке и оглядываясь. Но Дымка нигде не было.

– Пропал пес, скажи на милость! – бормотал смущенно боец, возвращаясь в вагон. – Вот незадача, скажи пожалуйста!

– Да здесь он, дядя Ваня, – раздался из темноты мальчишеский голос. – Схоронился у меня в ногах, весь трясется.

– Это кто говорит? – спросил боец. – Ты, Ленька?

– Я.

– Ленька Кубышкин из Кобыленки? Кузьмы Петровича сын?

– Он самый.

– Дай-ка я около тебя сяду.

Боец протиснулся к мальчику, сел, опустил руку, нащупал дрожащего пса, вытащил его за загривок и посадил к себе на колени.

– Вот, понимаешь, навернулась забота, – сказал боец. – Увязался Дымок, что с ним поделаешь! А женщины мои небось измаялись там на станции, все его кличут. Чего ж теперь будет-то?

– Ничего не будет, – сказала проводница, – кроме того, что я тебя высажу с этой собакой в Кобыленке. Взял моду с собаками в такое время кататься! Билет на нее есть?

– Нету, – сказал боец. – Я ж ее не брал, она сама в вагон влезла, в ногах схоронилась.

– Мне какое дело – ответила проводница, – сама или не сама. Мне давай билет и общее согласие пассажиров на провоз ее в этом вагоне. И справку, что она у тебя здоровая. Ишь моду взял какую, – собаками сейчас займаться.

– Иди ты, знаешь куда! – сказал из темноты хриплый голос. – Бессовестная! По человечеству надо судить. А у тебя заместо ума – тарифные правила!

– Поговори у меня! – угрожающе сказала проводница, но ей не дали окончить.

Вагон зашумел так грозно, что проводница ушла. Она так хлопнула дверью, что старуха, сидевшая у дверей, перекрестилась:

– Исусе Христе! Так ведь и голову отшибить недолго!

– Слыхал я, Ленька, что от отца, от Кузьмы Петровича, писем весь год не было, – сказал, помолчав, боец.

– Не было. Все не пишет.

– А ты не беспокойся. Иной человек и жив и его осколком даже нисколько не царапнуло, а он писем не пишет.

– Обстановка, что ли, не позволяет? – спросил хриплый голос.

– Бывает, обстановка. А бывает, и характер у человека такой.

– Надо быть, нету уже в живых человека, раз он цельный год вестей не подает, – сказала старуха, сидевшая около двери, – Охо-хошеньки!

– Не отучились вы каркать! – рассердился боец. – Вместо разговору всегда у вас, у старых, один карк. То рваную подошву нашла на дороге – к беде! То воробей влетел в избу – опять худо! То лошадь приснилась, – быть, значит, пожару. Выдумки у вас слишком много. Паренек ждет отца, надеется, а ты ему сомненье даешь. С какой это стати, интересно? К чему это такой разговор!

– А я, дядя Ваня, нисколько не беспокоюсь, – тихо сказал мальчик. – Папаня мой жив. Я это сегодня узнал.

– Товарищей его встретил, что ли?

– Нет, не товарищей. Через экран я узнал. Боец уставился на мальчика.

– Через какой экран? Очумел, что ли!

– Да нет, дядя Ваня, честное пионерское – не очумел. Только приехал третьего дня в Кобыленку из Клепиков Валя Лобов и говорит: «Хочешь, Ленька, своего папаню видеть в геройской обстановке? Ежели хочешь, то езжай первым поездом в Клепики, иди в кино и смотри картину „Сталинград“. И увидишь ты в ней своего родителя живого и невредимого». Я и поехал. Пошел в кино. Мальчишки у дверей толкутся, все без билетов – и никого не пускают. Все оттирают и оттирают меня от дверей, а за ними уже звонок звенит. Я и заплакал. От досады на этих мальчишек заплакал. Мальчишки смеются: «Гляди, какой нервный!» Тут я им и объяснил свое положение. Зашумели они: «Чего ж ты молчал, гусь лапчатый! Сеанс уже начинается!» И давай колотить в дверь кулаками. Милиционер выскочил – старенький уже, усатый – и кричит: «Марш отсюдова! Я вас, огольцов, всех позабираю!» А мальчишки вытолкали меня вперед, все кричат, все разом милиционеру рассказывают, зачем я в кино приехал. Милиционер взял меня за пиджачок, втащил в дверь, говорит: «Ну ладно, иди. Только смотри – без обману». А со мной трое мальчишек все-таки влезло. Сел я, смотрю, – и до того мне страшно! И все жду. И вдруг вижу: папаня мой бежит по двору в каске, стреляет, и за ним бегут другие бойцы. И лицо у него так-то суровое, крепкое. И тут я закричал и ничего больше не помню. Будто уснул сразу, а проснулся в комнате у директора кино. Сижу на диване, директор – девушка такая веселая, в ватнике, – меня водой отпаивает, а милиционер стоит рядом и говорит: «Первый случай в моей практике, а стою я в этом кине уже два года». Потом директор велела мне подождать, ушла и, как сеанс окончился, принесла мне кусок пленки с папаней, сказала: «Береги и отпечатай при первой возможности».

– А ну покажь! – сказал боец.

Мальчик вытащил из кармана завернутый в бумагу кусок пленки. Человек с хриплым голосом зажег электрический фонарик и осветил пленку. Боец осторожно развернул ее и посмотрел на свет.

– Беда! – вздохнул он. – Мелкая очень печать, все навыворот! Не разберу. А охота мне Кузьму Петровича посмотреть в сталинградском бою, большая охота.

– Счастье тебе, малый, – сказал человек с хриплым голосом. – Истинное счастье!

– А наши старухи-дуры, – пробормотала старуха, сидевшая у двери, – все на кино ругаются. Мельтешит, говорят, перед глазами и мельтешит!

– Вот те и мельтешит! – сказал боец. – Слыхала, какой случай? За это незнамо кого благодарить надо.

– Уж истинно, благодарить, – согласилась старуха. – За утешение, за то, что отца повидал. Великое дело!

Паровоз засвистел, начал тормозить.

– Кобыленка! – сказал мальчик и встал. – Ну, мне сходить. Вы, дядя Ваня, дайте мне Дымка. Я его завтра к вашим назад отвезу.

– Вот выручил! – радостно сказал боец. – А то душа у меня не на месте. Жаль собаку. Возьми его на руки, держи крепче. И папане обо всем напиши. Привет от меня, от Ивана Гаврюхина. Ну, шельма, прощай!

Боец потрепал собаку по спине, по ушам, потом погладил. Мальчик взял Дымка, спрятал под пальтецо и быстро вышел. Я вышел вслед за ним на открытую площадку. Поезд тронулся. Собака тихо повизгивала у мальчика под полой.

В холодных лужах блестели звезды. Ветер дул из лесов, доносил запах талого льда – должно быть, с лесных озер, где сейчас было черно, жутко, где лед уже растаял у берегов и к полыньям подбегали сторожкой рысцой худые волки, пили жгучую воду, оглядывались, нюхали воздух; из-под осевшего снега пахло мерзлой брусникой, корнями.

Я вошел в вагон и услышал голос бойца:

– За это незнамо кого благодарить надо, – сказал он, затянулся, и огонек папиросы осветил его щетинистое лицо.

Все сильнее шумел ветер в соснах за окнами вагона. Поезд входил в обширный лесной край.

Старик Потапов умер через месяц после того, как Татьяна Петровна поселилась у него в доме. Татьяна Петровна осталась одна с дочерью Варей и старухой нянькой.

Маленький дом – всего в три комнаты – стоял на горе, над северной рекой, на самом выезде из городка. За домом, за облетевшим садом, белела березовая роща. В ней с утра до сумерек кричали галки, носились тучами над голыми вершинами, накликали ненастье.

Татьяна Петровна долго не могла привыкнуть после Москвы к пустынному городку, к его домишкам, скрипучим калиткам, к глухим вечерам, когда было слышно, как потрескивает в керосиновой лампе огонь.

«Какая я дура! – думала Татьяна Петровна. – Зачем уехала из Москвы, бросила театр, друзей! Надо было отвезти Варю к няньке в Пушкино – там не было никаких налетов, – а самой остаться в Москве. Боже мой, какая я дура!»

Но возвращаться в Москву было уже нельзя. Татьяна Петровна решила выступать в лазаретах – их было несколько в городке – и успокоилась. Городок начал ей даже нравиться, особенно когда пришла зима и завалила его снегом. Дни стояли мягкие, серые.

Река долго не замерзала; от ее зеленой воды поднимался пар.

Татьяна Петровна привыкла и к городку и к чужому дому. Привыкла к расстроенному роялю, к пожелтевшим фотографиям на стенах, изображавшим неуклюжие броненосцы береговой обороны. Старик Потапов был в прошлом корабельным механиком. На его письменном столе с выцветшим зеленым сукном стояла модель крейсера «Громобой», на котором он плавал. Варе не позволяли трогать эту модель. И вообще не позволяли ничего трогать.

Татьяна Петровна знала, что у Потапова остался сын моряк, что он сейчас в Черноморском флоте. На столе рядом с моделью крейсера стояла его карточка. Иногда Татьяна Петровна брала ее, рассматривала и, нахмурив тонкие брови, задумывалась. Ей все казалось, что она где-то его встречала, но очень давно, еще до своего неудачного замужества. Но где? И когда?

Моряк смотрел на нее спокойными, чуть насмешливыми глазами, будто спрашивал: «Ну что ж? Неужели вы так и не припомните, где мы встречались?».

– Нет, не помню, – тихо отвечала Татьяна Петровна.

– Мама, с кем ты разговариваешь? – кричала из соседней комнаты Варя.

– С роялем, – смеялась в ответ Татьяна Петровна.

Среди зимы начали приходить письма на имя Потапова, написанные одной и той же рукой. Татьяна Петровна складывала их на письменном столе. Однажды ночью она проснулась. Снега тускло светили в окна. На диване всхрапывал серый кот Архип, оставшийся в наследство от Потапова.

Татьяна Петровна накинула халат, пошла в кабинет к Потапову, постояла у окна. С дерева беззвучно сорвалась птица, стряхнула снег. Он долго сыпал белой пылью, запорошил стекла.

Татьяна Петровна зажгла свечу на столе, села в кресло, долго смотрела на язычок огня, – он даже не вздрагивал. Потом она осторожно взяла одно из писем, распечатала и, оглянувшись, начала читать.

«Милый мой старик, – читала Татьяна Петровна, – вот уже месяц, как я лежу в госпитале. Рана не очень тяжелая. И вообще она заживает. Ради бога, не волнуйся и не кури папиросу за папиросой. Умоляю!»

«Я часто вспоминаю тебя, папа, – читала дальше Татьяна Петровна, – и наш дом, и наш городок. Всё это страшно далеко, как будто на краю света. Я закрываю глаза и тогда вижу: вот я отворяю калитку, вхожу в сад. Зима, снег, но дорожка к старой беседке над обрывом расчищена, а кусты сирени все в инее. В комнатах трещат печи. Пахнет березовым дымом. Рояль, наконец, настроен, и ты вставил в подсвечники витые желтые свечи – те, что я привез из Ленинграда. И те же ноты лежат на рояле: увертюра к „Пиковой даме“ и романс „Для берегов отчизны дальней“. Звонит ли колокольчик у дверей? Я так и не успел его починить. Неужели я все это увижу опять? Неужели опять буду умываться с дороги нашей колодезной водой из кувшина? Помнишь? Эх, если бы ты знал, как я полюбил все это отсюда, издали! Ты не удивляйся, но я говорю тебе совершенно серьезно: я вспоминал об этом в самые страшные минуты боя. Я знал, что защищаю не только всю страну, но и вот этот ее маленький и самый милый для меня уголок – и тебя, и наш сад, и вихрастых наших мальчишек, и березовые рощи за рекой, и даже кота Архипа. Пожалуйста, не смейся и не качай головой. Может быть, когда выпишусь из госпиталя, меня отпустят ненадолго домой. Не знаю. Но лучше не жди».

Татьяна Петровна долго сидела у стола, смотрела широко открытыми глазами за окно, где в густой синеве начинался рассвет, думала, что вот со дня на день может приехать с фронта в этот дом незнакомый человек и ему будет тяжело встретить здесь чужих людей и увидеть все совсем не таким, каким он хотел бы увидеть.

Утром Татьяна Петровна сказала Варе, чтобы она взяла деревянную лопату и расчистила дорожку к беседке над обрывом. Беседка была совсем ветхая. Деревянные ее колонки поседели, заросли лишаями. А сама Татьяна Петровна исправила колокольчик над дверью. На нем была отлита смешная надпись: «Я вишу у дверей – звони веселей!» Татьяна Петровна тронула колокольчик. Он зазвенел высоким голосом. Кот Архип недовольно задергал ушами, обиделся, ушел из прихожей – веселый звон колокольчика казался езду, очевидно, нахальным.

Днем Татьяна Петровна, румяная, шумная, с потемневшими от волнения глазами, привела из города старика настройщика, обрусевшего чеха, занимавшегося починкой примусов, керосинок, кукол, гармоник и настройкой роялей. Фамилия у настройщика была очень смешная: Невидаль. Чех, настроив рояль, сказал, что рояль старый, но очень хороший. Татьяна Петровна и без него это знала.

Когда он ушел, Татьяна Петровна осторожно заглянула во все ящики письменного стола и нашла пачку витых толстых свечей Она вставила их в подсвечники на рояле. Вечером она зажгла свечи, села к роялю, и дом наполнился звоном.

Когда Татьяна Петровна перестала играть и погасила свечи, в комнатах запахло сладким дымом, как бывает на елке.

Варя не выдержала.

– Зачем ты трогаешь чужие вещи? – сказала она Татьяне Петровне. – Мне не позволяешь, а сама трогаешь И колокольчик, и свечи, и рояль – все трогаешь. И чужие ноты на рояль положила.

– Потому что я взрослая, – ответила Татьяна Петровна.

Варя, насупившись, недоверчиво взглянула на нее. Сейчас Татьяна Петровна меньше всего походила на взрослую. Она вся как будто светилась и была больше похожа на ту девушку с золотыми волосами, которая потеряла хрустальную туфлю во дворце. Об этой девушке Татьяна Петровна сама рассказывала Варе.

Еще в поезде лейтенант Николай Потапов высчитал, что у отца ему придется пробыть не больше суток. Отпуск был очень короткий, и дорога отнимала все время.

Поезд пришел в городок днем. Тут же, на вокзале, от знакомого начальника станции лейтенант узнал, что отец его умер месяц назад и что в их доме поселилась с дочерью молодая певица из Москвы.

– Эвакуированная, – сказал начальник станции. Потапов молчал, смотрел за окно, где бежали с чайниками пассажиры в ватниках, в валенках. Голова у него кружилась.

– Да, – сказал начальник станции, – хорошей души был человек. Так и не довелось ему повидать сына.

– Когда обратный поезд? – спросил Потапов.

– Ночью, в пять часов, – ответил начальник станции, помолчал, потом добавил: – Вы у меня перебудьте. Старуха моя вас напоит чайком, накормит. Домой вам идти незачем.

– Спасибо, – ответил Потапов и вышел.

Начальник посмотрел ему вслед, покачал головой.

Потапов прошел через город, к реке. Над ней висело сизое небо. Между небом и землей наискось летел редкий снежок. По унавоженной дороге ходили галки. Темнело. Ветер дул с того берега, из лесов, выдувал из глаз слезы.

«Ну что ж! – сказал Потапов – Опоздал. И теперь это все для меня будто чужое – и городок этот, и река, и дом».

Он оглянулся, посмотрел на обрыв за городом. Там стоял в инее сад, темнел дом. Из трубы его поднимался дым. Ветер уносил дым в березовую рощу.

Потапов медленно пошел в сторону дома. Он решил в дом не заходить, а только пройти мимо, быть может заглянуть в сад, постоять в старой беседке. Мысль о том, что в отцовском доме живут чужие, равнодушные люди, была невыносима. Лучше ничего не видеть, не растравлять себе сердце, уехать и забыть о прошлом!

«Ну что же, – подумал Потапов, – с каждым днем делаешься взрослее, все строже смотришь вокруг».

Потапов подошел к дому в сумерки. Он осторожно открыл калитку, но все же она скрипнула. Сад как бы вздрогнул. С веток сорвался снег, зашуршал. Потапов оглянулся. К беседке вела расчищенная в снегу дорожка. Потапов прошел в беседку, положил руки на старенькие перила. Вдали, за лесом, мутно розовело небо – должно быть, за облаками подымалась луна. Потапов снял фуражку, провел рукой по волосам. Было очень тихо, только внизу, под горой, бренчали пустыми ведрами женщины – шли к проруби за водой.

Потапов облокотился о перила, тихо сказал:

– Как же это так?

Кто-то осторожно тронул Потапова за плечо. Он оглянулся. Позади него стояла молодая женщина с бледным строгим лицом, в накинутом на голову теплом платке. Она молча смотрела на Потапова темными внимательными глазами. На ее ресницах и щеках таял снег, осыпавшийся, должно быть, с веток.

– Наденьте фуражку, – тихо сказала женщина, – вы простудитесь. И пойдемте в дом. Не надо здесь стоять.

Потапов молчал. Женщина взяла его за рукав и повела по расчищенной дорожке. Около крыльца Потапов остановился. Судорога сжала ему горло, он не мог вздохнуть. Женщина так же тихо сказала:

– Это ничего. И вы, пожалуйста, меня не стесняйтесь. Сейчас это пройдет.

Она постучала ногами, чтобы сбить снег с ботиков. Тотчас в сенях отозвался, зазвенел колокольчик. Потапов глубоко вздохнул, перевел дыхание.

Он вошел в дом, что-то смущенно бормоча, снял в прихожей шинель, почувствовал слабый запах березового дыма и увидел Архипа. Архип сидел на диване и зевал. Около дивана стояла девочка с косичками и радостными глазами смотрела на Потапова, но не на его лицо, а на золотые нашивки на рукаве.

– Пойдемте! – сказала Татьяна Петровна и провела Потапова в кухню.

Там в кувшине стояла холодная колодезная вода, висело знакомое льняное полотенце с вышитыми дубовыми листьями.

Татьяна Петровна вышла. Девочка принесла Потапову мыло и смотрела, как он мылся, сняв китель. Смущение Потапова еще не прошло.

– Кто же твоя мама? – спросил он девочку и покраснел.

Вопрос этот он задал, лишь бы что-нибудь спросить.

– Она думает, что она взрослая, – таинственно прошептала девочка. – А она совсем не взрослая. Она хуже девочка, чем я.

– Почему? – спросил Потапов.

Но девочка не ответила, засмеялась и выбежала из кухни.

Потапов весь вечер не мог избавиться от странного ощущения, будто он живет в легком, но очень прочном сне. Все в доме было таким, каким он хотел его видеть. Те же ноты лежали на рояле, те же витые свечи горели, потрескивая, и освещали маленький отцовский кабинет. Даже на столе лежали его письма из госпиталя – лежали под тем же старым компасом, под который отец всегда клал письма.

После чая Татьяна Петровна провела Потапова на могилу отца, за рощу. Туманная луна поднялась уже высоко. В ее свете слабо светились березы, бросали на снег легкие тени.

А потом, поздним вечером, Татьяна Петровна, сидя у рояля и осторожно перебирая клавиши, обернулась к Потапову и сказала:

– Мне все кажется, что где-то я уже видела вас.

– Да, пожалуй, – ответил Потапов.

Он посмотрел на нее. Свет свечей падал сбоку, освещал половину ее лица. Потапов встал, прошел по комнате из угла в угол, остановился.

– Нет, не могу припомнить, – сказал он глухим голосом.

Татьяна Петровна обернулась, испуганно посмотрела на Потапова, но ничего не ответила.

Потапову постелили в кабинете на диване, но он не мог уснуть. Каждая минута в этом доме казалась ему драгоценной, и он не хотел терять ее.

Он лежал, прислушивался к воровским шагам Архипа, к дребезжанию часов, к шепоту Татьяны Петровны, – она о чем-то говорила с нянькой за закрытой дверью Потом голоса затихли, нянька ушла, но полоска света под дверью не погасла. Потапов слышал, как шелестят страницы, – Татьяна Петровна, должно быть, читала Потапов догадывался: она не ложится, чтобы разбудить его к поезду. Ему хотелось сказать ей, что он тоже не спит, по он не решился окликнуть Татьяну Петровну.

В четыре часа Татьяна Петровна тихо открыла дверь и позвала Потапова. Он зашевелился.

– Пора, вам надо вставать, – сказала она. – Очень жалко мне вас будить!

Татьяна Петровна проводила Потапова на станцию через ночной город. После второго звонка они попрощались. Татьяна Петровна протянула Потапову обе руки, сказала:

– Пишите. Мы теперь как родственники. Правда? Потапов ничего не ответил, только кивнул головой. Через несколько дней Татьяна Петровна получила от Потапова письмо с дороги.

«Я вспомнил, конечно, где мы встречались, – писал Потапов, – но не хотел говорить вам об этом там, дома. Помните Крым в двадцать седьмом году Осень. Старые платаны в Ливадийском парке. Меркнущее небо, бледное море. Я шел по тропе в Ореанду. На скамейке около тропы сидела девушка. Ей было, должно быть, лет шестнадцать. Она увидела меня, встала и пошла навстречу. Когда мы поравнялись, я взглянул на нее. Она прошла мимо меня быстро, легко, держа в руке раскрытую книгу Я остановился, долго смотрел ей вслед. Этой девушкой были вы. Я не мог ошибиться. Я смотрел вам вслед и почувствовал тогда, что мимо меня прошла женщина, которая могла бы и разрушить всю мою жизнь и дать мне огромное счастье. Я понял, что могу полюбить эту женщину до полного отречения от себя. Тогда я уже знал, что должен найти вас, чего бы это ни стоило. Так я думал тогда, но все же не двинулся с места. Почему – не знаю. С тех пор я полюбил Крым и эту тропу, где я видел вас только мгновение и потерял навсегда. Но жизнь оказалась милостивой ко мне, я встретил вас. И если все окончится хорошо и вам понадобится моя жизнь, она, конечно, будет ваша. Да, я нашел на столе у отца свое распечатанное письмо. Я понял все и могу только благодарить вас издали».

Татьяна Петровна отложила письмо, туманными глазами посмотрела на снежный сад за окном, сказала.

– Боже мой, я никогда не была в Крыму! Никогда! Но разве теперь это может иметь хоть какое-нибудь значение И стоит ли разуверять его? И себя!

Она засмеялась, закрыла глаза ладонью. За окном горел, никак не мог погаснуть неяркий закат.

Серый от старости деревянный дом приткнулся к склону оврага. Вверху по краю оврага шумели от весеннего ветра голые вербы, а внизу бормотал и переливался через погнутую немецкую каску мелкий ручей.

Каска валялась в ручье давно, больше года, заржавела, но мальчишки со Слободки ее не трогали. Может быть, потому, что мальчишки без надобности не выходили из дому, а может быть, потому, что мальчишки были теперь опытные насчет мин. Тронешь такую каску, грохнет рядом мина – и тогда «бенц»! Слово «бенц» на языке мальчишек означало всякую неожиданность, в том числе и внезапную смерть.

В доме жил старый учитель географии Иван Лукич, по прозвищу «Патагонец». Прозвали его так за высокий рост и за красноватое, обветренное лицо. Иван Лукич, человек одинокий и неразговорчивый, до войны много времени проводил в лодке на Днепре – удил рыбу.

Кроме Ивана Лукича, в доме жил сейчас десятилетний Юрка, единственный сын вдового рыбака с Вольного острова, Почти каждое лето «Патагонец» навещал отца Юрки – Никифора Бесперечного, ездил с ним в днепровские плавни ловить сазанов.

Перед приходом немцев Никифор отвел Юрку в Херсон, к Ивану Лукичу, сказал, что сам он, Никифор, уходит на шаланде с рыбаками на Кинбурн, будет там биться с немцами, как бились в стародавние годы с турками «вечной памяти запорожские хлопцы».

Напоследок Никифор притянул к себе Юрку, взъерошил ему волосы, сказал:

– Дожидайся тут отцовского возврата. Слухай Ивана Лукича, потому что он знает, в чем наша пропорция и какая заключается в нашей жизни осмысленность.

Никифор любил выражаться торжественно и туманно.

Через день после ухода Никифора Иван Лукич собрался уходить с Юркой от немцев, но пришлось остаться – не на чем было переправиться через Днепр. Лодку свою Иван Лукич отдал бойцам, а места не было.

Немцы в Слободку заходили редко. Их не интересовали хибарки, залатанные ржавой жестью, маленькие сырые огороды. Немцы расположились в городе, рубили на дрова городской сад, насаженный еще при Екатерине, уводили в степь евреев, открыли в городском театре «казино» с музыкой для офицеров.

Иван Лукич и Юрка голодали. Юрка собирал по оврагу щавель, – только щавелем и жили. Был еще небольшой запас пыльных сухарей и немного картошки. Ловить рыбу на Днепре немцы запретили. Иван Лукич очень от этого страдал. Огорчался и Юрка – с малых лет он привык к бою щук под крутоярами и запаху очерета.

Днем и в городе и на Слободке всегда бывало неспокойно. По ночам было не лучше, но Ивану Лукичу и Юрке ночи казались безопаснее, будто темнота в овраге отделяла их от немцев стеной. В сумерки Иван Лукич закладывал дверь железным засовом, завешивал окна, зажигал старинный медный ночник, ставил по сторонам его на столе тяжелые тома переплетенной «Нивы» и впервые за весь день спокойно закуривал толстую крученую папиросу из махорки, смешанной с сушеной крапивой.

Юрка сидел у стола, смотрел на комнату Ивана Лукича, и все в ней представлялось ему интересным и живым: огромный атлас Петри на столе в зеленом переплете с золотом, пыльные колбы с семенами, дубовый книжный шкаф и часы в виде швейцарского домика. Около домика стояла глиняная девушка в зеленом корсаже и красной юбке с оборками и кормила таких же глиняных белых барашков. Часы эти отставали на четыре часа в сутки. На стенах висели картины: «Переход Суворова через Сен-Готард» Сурикова, «Девятый вал» Айвазовского и портрет путешественника Миклухи-Маклая – страшно худого человека с бородой, похожего на Ивана Лукича.

Иван Лукич садился в потертое ковровое кресло, доставал из ящика письменного стола железную коробку от икры с рыболовными принадлежностями, долго рассматривал крючки, поплавки, грузила, блесны, вздыхал.

От письменного стола пахло табаком и лекарствами. В ящиках лежала стопками пожелтевшая линованая бумага, стереоскоп с видами всех европейских столиц, медный бинокль и много других приятных вещей.

С каждым месяцем этих вещей становилось меньше. Иван Лукич продавал их на маленьком базаре – барахолке, и сам удивлялся, что находились на них покупатели.

Но, несмотря на продажу вещей, Иван Лукич быстро слабел и вскоре перестал быть похожим на патагонца. Кожа на лице посерела, припухла. Иван Лукич жаловался на холод и спал, не снимая шапки.

Освобождение приближалось. С востока надвигалась Красная Армия, и Иван Лукич все чаще мерил старым циркулем карту, соображал, когда советские части дойдут до города.

Однажды ночью Иван Лукич долго не спал, ворочался, даже вставал. Было тихо. Только изредка прошумят и стихнут старые вербы или прогудит высоко над домом неизвестно чей самолет. На рассвете Иван Лукич разбудил Юрку, сказал:

– Вставай! У тебя слух лучше моего.

Юрка вскочил, подошел к окну. Утро было темное, серое. Юрка протер рукавом запотевшее стекло, прижался к нему лбом. Стекло тихонько звякнуло, и далекий, но мощный гул медленно прошел мимо дома и затих в овраге. Потом прошел второй гул, третий. На окне в деревянной плошке взошел посаженный Иваном Лукичом овес. Тоненькие его травинки наклонились к стеклу, будто тоже прислушивались к канонаде.

Утром Иван Лукич ушел на базар, чтобы разузнать новости. Юрка остался один. Он сидел на теплом от солнца полу и рассматривал «Ниву» за год. Кто-то подошел к окну, постучал. Юрка закрылся томом «Нивы», осторожно выглянул из-за него. За окном стояла соседка, бабка Федосья.

Юрка открыл ей дверь. Бабка вошла, покрестилась на портрет Миклухи-Маклая, зашептала:

– Немцы тревожатся. Ходят скрозь по домам, ищут детей и родичей партизанских. Видно, тронулась их власть и они перед концом хотят полютовать над людьми. Где Иван Лукич?

– На базаре, – шепотом ответил Юрка.

– Ну, смотри! – сказала бабка Федосья. – Все мы знаем, что ты внучек Ивана Лукича, а может, найдется на Слободке подлюга, который и больше нашего знает и расскажет немцам, кто ты есть на самом деле. Тогда убьют немцы обоих вас в первой балочке.

– А его за что? – спросил Юрка.

– За то, что сховал тебя при родном отце партизане, – ответила бабка. – Конечно, за его доброту. В степь подаваться надо вам обоим. Придет Иван Лукич, скажи ему. Тебя найдут – и его кончат. И дом спалят.

– А одного его не кончат? – спросил Юрка. – Без меня?

– Откуда я знаю! – ответила бабка. – Может, одного и не кончат. Надо думать, хлопчик, что и справди не кончат, потому не будет у них нияких доказательств. А ты – доказательство!

Бабка ушла. Юрка постоял среди комнаты, схватил свой кожушок и шапку, вышел, припер дверь палкой и побежал низом по оврагу в степь.

Степь только что начала просыхать от весенней грязи. Всюду в балках бежала вода, и желтые цветы мать-и-мачехи уже раскрывались на солнцепеке.

Юрка пробирался подальше от хуторов. К северу ушли – затерялись телеграфные столбы железной дороги на Николаев. Потом перед собой в степи он увидел людей и свернул на юг… Люди копались в земле – должно быть, рыли окопы или рвы против танков.

Остановился Юрка около старого шалаша-куреня. В курене никого не было, только валялись гнилой хворост и прошлогодние арбузные корки. Наверное, здесь был когда-то баштан и в этом курене сидел старый сторож, такой же, как дед Лысуха на Вольном острове.

Дед Лысуха был подслеповатый и глухой. Он ничего не видел и потому, сидя у куреня, все время покрикивал наудачу на воображаемых воров-мальчишек: «А ну, марш с баштана, голота! Вот выдерну сплетня дрючок да встану – тогда будете знать!» Крик деда на пустом баштане веселил рыбаков. «До чего старательный, – говорили они. – Кричит весь день, а у него из-под постолов хлопчики тянут дыни. Да бог с ним, пусть сторожит. Надо же старому пропитание».

Юрка подобрал сухие арбузные корки, вытер о кожушок, начал жевать. Они были твердые, как кожа, но все же их можно было разжевать в кисловатую кашицу.

Днем небо затянулось облачной скатертью, задул ветер, закачал слабую траву. Юрка залез в шалаш, переворошил хворост, сел, засунул руки в рукава кожушка и задумался.

Что делать дальше? Вот он ушел из города, чтобы из-за него, из-за Юрки, немцы не убили Ивана Лукича, ушел и не взял ни одного сухаря, в смятении забыл про еду. «Буду тихо сидеть в курене, не двигаться, дышать носом, как советовал Иван Лукич, – думал Юрка, – а выходить только в балочку за водой. Тогда продержусь целую неделю. А за неделю, может, и выбьют наши германцев и ихних полицаев, и не успеют они меня приколоть. А как же Иван Лукич?»

Юрка начал краснеть. Жар бросился ему в щеки. Что он подумает, Иван Лукич? Ушел, бросил его одного, старенького, напугался. Где ему догадаться, что Юрка ушел, чтобы отвести от него опасность! И записку никак нельзя было оставить: придут немцы, найдут – тогда верная смерть. Что же делать? Отец всегда говорил, что нет на свете худшего «злодеянства», как бросить своего человека в беде. В качестве примера он рассказывал историю о Казачьем кургане, где похоронены запорожцы, перебитые турками. Запорожцев выдал туркам из трусости свой же казак, и, как говорил Никифор, «того казака, что выдал товарыство, турки вбылы первого», – И за дело вбылы Юрка! За дело! – добавлял Никифор.

Как же быть? Побежать разве обратно в город, объяснить Ивану Лукичу, почему он, Юрка, ушел в степь…

В степи потемнело, ветер задувал все сильней. С моря нагоняло низкие тучи.

«Подожду до ночи, – решил Юрка. – Ночью вернусь в город, тогда меня никто не увидит, не схватит. И уйдем опять в степь вместе с Иваном Лукичом».

Юрка обнял колени, опустил на них голову, затих, задремал.

Очнулся он в темноте. Ветра не было. Юрка осторожно выглянул. Мгла лежала над степью, а на востоке глухо гремело – должно быть, подходила гроза. «Лишь бы дождя не было», – подумал Юрка и посмотрел на крышу куреня. Она была сложена из дерна. В темноте мутно белели дыры в тех местах, где дерн обвалился.

Далеко в степи закричал человек. Юрка задержал Дыхание, прислушался. Крик повторился, но уже дальше. Человек, должно быть, ходил по степи, спотыкался, искал кого-то, звал жалобным голосом.

«Сумасшедший! – подумал Юрка. – Разве здоровый будет ходить в такую ночь по степи, кричать на верную смерть».

Юрка поднял голову, ждал. Крик не повторялся. Было опять тихо, даже гром не гремел, и Юрка слышал, как тяжело, до искр в глазах, колотится его сердце.

Может быть, сумасшедший заметил курень, замолчал и подкрадывается к нему?

Юрка вылез из куреня, пополз по сырой земле, путаясь в ботве. Кто-то, громко топая сапогами, пробежал в темноте, остановился, сказал, задыхаясь: «Вот гадюки, чтоб их громом убило!» – и побежал дальше. Еще никогда Юрка не видел такой страшной ночи.

Небо было как сажа и все кругом было как сажа, и хоть бы одна звезда загорелась в небе!

Неожиданно мутным красным огнем вспыхнула чернота, осветился курень – он был совсем близко, – снова накатилась ночь, и такой гром ударил по земле, что у Юрки дернулась и заболела голова. Торопясь и перебивая друг друга, загрохотали небесные разрывы, зашумел ветер, засвистела дикая ночь.

Юрка вскочил и побежал в степь. Он спотыкался, падал. Что-то черное и мокрое зашумело по земле, по кожушку, и Юрка не сразу понял, что начался дождь. А с востока все чаще разверзались залпы, будто великаны разрывали небо, и за ним открывалось другое небо из угрюмого страшного пламени. Каждый раз, когда вспыхивал этот свет, Юрка видел, как косматое и зловещее солнце несется, вертясь и мигая, за пологом черных туч и гаснет тотчас, как только гаснут залпы.

Солнце как будто мчалось в вышине с яростной быстротой, но вместе с тем оставалось на месте.

«Сон, что ли?» – подумал Юрка, ударился обо что-то большое, темное и упал. «Хата, – подумал Юрка. – Вся кривая, разбитая». Он схватился за угол хаты, попал рукой в густую грязь, и под слоем грязи пальцы его наткнулись на холодную сталь. Зажегся залп, и Юрка увидел забитые глиной гусеницы танка у себя над головой. Они висели, разорванные взрывом, тяжелые и неподвижные. Пахло гарью, бензином.

Юрка шарахнулся, бросился назад, нога у него подвернулась. Он упал и услышал, как далеко в непроглядной ночи кричали сотни людей. «Сошлись!» – вскрикнул Юрка и больше уже ничего не слышал – только земля скрипела у него на зубах.

Когда он открыл глаза, над головой в чистом утреннем небе нехотя плыли, будто хотели остановиться, но не останавливались, легкие облака. На их белые верхушки нельзя было смотреть – так они светились от солнца. Хотелось лечь на край такого облака и плыть над степью.

Юрка скосил глаза, но земли не увидел. Со всех сторон медленно плыли облака, будто он лежал в воздухе и огромное небо задумчиво вращалось вокруг него, как облачная карусель. Свиристела рядом маленькая степная птица.

Юрка поднял голову и увидел, что лежит на сухой соломе в грузовой машине. Машина стояла.

Потом над бортом машины показалась стальная каска. Юрка сжался, смотрел на каску; сердце его колотилось.

Каска медленно подымалась, и вскоре под ней появилось веснушчатое лицо бойца с выгоревшими бровями. Боец молча посмотрел на Юрку, таинственно ему подмигнул. Юрка улыбнулся.

– Ага! – сказал боец. – Итак, значит, живы-здоровы?

Юрка молчал.

– Петров! – сказал боец кому-то, кто сидел, очевидно, на земле около машины. – Похоже, что этот гражданин из колонии глухонемых.

– Не! – сказал Юрка таким сиплым голосом, что ему самому стало неловко. – Я не глухой. Я из Херсона. А вы откуда?

– Мы? – спросил боец. – Мы костромские. Прибыли в ваше расположение для организации немецкого драпа.

Глухой бас из-под машины сказал:

– С добрым утром, молодой человек. Не желаете ли консервов? Свино-бобовых?

– Здравствуйте, – тихо ответил Юрка и сел. – Я сейчас слезу.

Юрка вылез. Низко по горизонту стлался дым. Около машины сидел на куче щебня высокий бородатый боец и открывал консервную банку. Он посмотрел на Юрку и кивнул ему головой. Маленький чернявый водитель вытирал тряпкой стекла в кабине.

– Арутюн, – позвал бородатый, – иди садись, режь хлеб. Бобы мировые.

– Я резать хлеб не могу, – ответил водитель. – Я весь горючим пропах. Около меня даже курить опасно.

Так началось знакомство Юрки с бойцами. Они рассказали ему, как подобрали его на рассвете, чуть начало синеветь над степью. А Юрка, поев консервов, осмелев, рассказал им о Никифоре, об Иване Лукиче, о том, как он, Юрка, жил в Херсоне и убежал, чтобы не подвести Ивала Лукича под немецкий расстрел. Бойцы слушали, ковыряли в жестянке ложками.

– Итак, – сказал боец в веснушках, – допросом установлено, что указанный гражданин, – боец сделал свирепое лицо и посмотрел на Юрку, – есть сын рыбака, партизанящего на Кинбурне, и воспитанник старого педагога, каковой педагог в свободное от служебных занятий время интересуется ужением рыбы на Днепре. Правильно я вас понял, молодой человек?

– Правильно, – неуверенно ответил Юрка и на всякий случай спросил: – А вы кто такие?

– Мы члены общества любителей соловьиного пения, – ответил боец с веснушками.

Юрка улыбнулся: очень забавно разговаривал веснушчатый. Но бородатый боец и водитель, должно быть, привыкли к его разговорам и продолжали ковыряться в банке с бобами, не обращая внимания на веснушчатого. Только водитель сказал:

– Брось морочить мальчику голову. Мы связисты.

– Вот что, хлопчик, – сказал бородатый боец, – ты до Херсона один не дотопаешь. Определенно не дотопаешь. Всего еще много – и мин, и одиночных немцев по степи, и черт его знает чего. Лезь в кузов! Мы поедем до моря, а оттуда Арутюн вернется в Херсон. И тебя доставит. Сговорились?

– Сговорились, – ответил Юрка. – А вам зачем к морю?

– Много будешь знать – облысеешь!

Вскоре машина тронулась. Ветер зашумел в ушах. Из-под колес на молодые травы полетели комья грязи. Чем дальше шла машина, тем сильнее дул ветер, тем громче пел веснушчатый боец незнакомую Юрке песню:

Эх, позарастали стежки-дорожки!

Юрке уже казалось, что война где-то далеко и что не было здесь никаких немцев. Казалось, может быть, потому, что бойцы ничего не говорили о войне, а может быть, потому, что машина бежала на юг, к морю, по глухой проселочной дороге, а бой шел в стороне, на западе. И если бы не толпа пленных немцев, которых вели всего два конвоира, то Юрка совсем бы позабыл о войне. Немцы были почернелые, будто копченые, и тяжело месили грязь низкими сапогами.

Машина остановилась около рыбачьей лачуги. Юрка выскочил и прищурился – широко летел в лицо разгонистый ветер, а под обрывом, совсем рядом, бежало навстречу море, разливалось зеркалами по пескам, несло соленую пыль.

Пока бойцы вытаскивали из машины связки проволоки и ящики, Юрка сбежал на берег. Волны подымались, вода просвечивала зеленым бутылочным цветом. Потом они с громом падали на песок и уходили, уволакивая голыши, медную гильзу от снаряда и мандариновую кожуру.

Вдали желтел низкий берег. Над ним расплывались в небе темные шары разрывов.

«Кинбурн, – подумал Юрка. – Там еще немцы. Должно быть, Никифор бьется с ними, выбивает последних, гонит прямо в Черное море дельфинам на ужин».

Водитель позвал Юрку, сказал, что пора ехать. Юрка зашел в лачугу попрощаться с бойцами. Внутри было пусто, мусорно, стояла старая лавка, и только в углу висела такая же икона, как и у них в хате на Вольном острове: черный дед в серебряной ризе, святитель Николай из Мир Ликийских, заступник рыбацкого племени. За икону была заткнута сухая ветка вербы, а рядом на стене висела немецкая пилотка.

Веснушчатый боец подметал лачугу веником из полыни. Он сдернул пилотку со стены, бросил в печь – там уже горел огонь под котелком. Но бородатый боец вытащил пилотку щепкой, вынес и выбросил в степь.

– Кулеш, – сказал он, – дело чистое. Не годится чадить около него немецким барахлом.

Юрка поблагодарил бойцов, попрощался с ними.

– Погоди! – сказал веснушчатый. – Есть разговор.

Он вынул из вещевого мешка коробку от печенья, развязал ее, осторожно порылся в ней и протянул Юрке три раскрашенных гусиных поплавка. На одном были синие, оранжевые и желтые полосы, на другом – крошечные цветы и травы, а на третьем – множество разноцветных точек, мелких, как маковые зерна.

– Сам красил, – сказал веснушчатый. – Я тоже рыболов. Всюду с собой их таскаю. Устану – разверну их, погляжу, потрогаю, и как будто и не было утомления. Пустая вещь поплавок, а вот подумай, какая от него поддержка. Вспомнишь зарю на нашем озере, кусты, вода стоит тихая, пар над ней по утрам, журавли курлычут на болотах. Хорошо! Знаменито! И сразу у меня легче становится шаг. Один поплавок возьми себе, другой – твоему папаше, а вот этот, с цветами, – учителю твоему. Так и скажешь: «От Семечкина Ивана, рыболова и бойца, В знак почтения».

Юрка спрятал поплавки в шапку и ушел сконфуженный и радостный.

В середине дня машина остановилась при въезде в город около Слободки. Юрка выскочил, попрощался с водителем и побежал к себе в овраг. Дым еще стоял над городом. В небе звенели алюминиевые самолеты, и Юрка видел на крыльях маленькие красные звезды.

Юрка спустился в овраг, перескочил через ручей, увидел Слободку и остановился. Облупленные и серые слободские хаты блестели, как снег. Женщины в подоткнутых платьях мазали стены квачами, обводили синей каймой окна, а одна – Христина, белозубая и дерзкая на язык – далее нарисовала над каждым окном пышные пионы.

– Здоров! – крикнула Христина Юрке. – Всей Слободкой после немцев мажемся. Теперь наша Слободка – как небесный рай. И Иван Лукич мажется.

Юрка побежал к дому Ивана Лукича. Он издали увидел, как Иван Лукич стоит на табурете и мажет кистью высоко под крышей. Окна в доме впервые были открыты настежь, и только что вымытые фикусы блестели на солнце.

– Иван Лукич! – крикнул Юрка и заплакал. – Здравствуйте!

Больше он ничего не мог сказать. Иван Лукич обернулся, уронил кисть, торопливо слез с табурета, подошел к Юрке. Стекла очков Ивана Лукича были забрызганы мелом.

Иван Лукич схватил Юрку за плечи, потряс, обнял, поцеловал и снял очки. Со стекол упало на землю несколько мутных от мела капель. Иван Лукич вытер глаза, сказал:

– Жив! Голодный небось, как волчонок? Еще бы не голодный! Ты зачем удрал? Думаешь, я не знаю. Я, брат, все знаю и одобряю. Завтра партизаны возвращаются с Кинбурна, Никифор приедет, а ты замурзанный, как галчонок. Пойдем! Переоденешься, чай сейчас вскипит.

Иван Лукич снова потряс Юрку за плечи и повел в дом. В комнатах было весело, пахло чистотой, весной, вымытыми полами. На полу около окна дрались из-за червяка два взъерошенных воробья, тянули червяка клювами каждый к себе.

Увидев Ивана Лукича и Юрку, воробьи бросили червяка и со страшным переполохом удрали в окно.

– Чертенята! – закричал Иван Лукич. – Разворовали червей.

Иван Лукич взглянул на Юрку, покраснел, пробормотал:

– Понимаешь, утром накопал целую банку подлинников. Для окуня нет лучше насадки. И, пожалуй, даже для леща. Так… впрок накопал.

Тогда Юрка достал из шапки два раскрашенных поплавка и протянул Ивану Лукичу.

– Это вам от одного бойца-рыболова, – сказал он. – От Семечкина Ивана. В знак почтения!

Иван Лукич взял поплавки, осторожно провел по ним пальцем, улыбнулся:

– Спасибо! Это – на счастье. Такой поплавок будет плавать в днепровской воде, как цветок с каких-нибудь Гавайских островов. Значит, двинем после чая на Днепр, Юрка. Удочки у меня в полном порядке.

– Двинем, Иван Лукич, – ответил Юрка.

За окнами весело перекликались женщины, пела Христина, кричали воробьи. От распускавшихся верб пахло нагретой корой, и хороводом ходили над городом и днепровским разливом, сверкая в небесной голубизне, самолеты.

На рассвете всюду в избах одно и то же – и у нас, под Костромой, и на Украине, и в гуцульской деревушке у подножья Карпат. Пахнет кисловатым хлебом, вздыхает старик, бормочут в сенях сонные куры, торопливо тикают ходики.

Потом за окнами воздух начинает синеть, и по тому, как запотевают стекла, догадываешься, что во дворе, должно быть, весенний заморозок, ясность, роса на траве. Постепенно начинаешь различать черное распятье над дверью, баранью безрукавку на табурете, прикрытую выгоревшей фетровой шляпой, и вспоминаешь – да ведь это совсем не под Костромой, а на самой западной нашей границе, в Гуцулии. И синие глухие тучи, проступающие за оконцем, вовсе не тучи, а Карпатские горы. Далеко в горах, за лесом, за туманом, гремит протяжный пушечный выстрел. Начинается боевой день.

Выходишь умыться во двор. От холодной воды сразу исчезает ночная путаница в голове, и с ясностью вспоминаешь все, весь вчерашний день.

На поляне перед домом столько ромашки, что бойцы стесняются ходить по поляне, а обходят ее стороной. Среди поляны цветет одинокий куст шиповника. В утренней прохладе он пахнет сильнее, чем днем. Солнце еще за горами, но верхушки лесов на западных склонах уже зажигаются ржавчиной от его первых лучей.

В избе живет дед Игнат со своей внучкой Ганей. Дед очень стар и болен. Он бывший дровосек. Вот уже год, как дед не может удержать в руке тяжелый топор. «Слава богу, – говорит дед, – что достало у меня силы перекреститься, как увидел я русские пушки». До церкви и то деду дойти трудно. Его туда отводит Ганя. Дед становится на колени перед алтарем, убранным голубыми бумажными цветами, его седые косматые волосы вздрагивают на голове, и он шепчет слова благодарности за хлеб, за то, что освободилась его «краина» от проклятых швабов и довелось ему, старому, увидеть еще одну весну в родной стране.

Страна эта прекрасна. Она закутана в светлый туман. Кажется, что этот туман возникает над ее мягкими холмами от дыхания первых трав, цветов и листьев, от распаханной земли и поднявшихся зеленей.

Маленькие радуги дрожат над шумящими мельничными колесами, брызжут водой на черные прибрежные ветлы.

Холмы сменяют друг друга, бегут от горизонта до горизонта. Они похожи на огромные волны из зелени и света. Небо такое чистое и плотное, что невольно хочется назвать его по-старинному – небосводом. Солнце отливает желтизной. И с каждым вздохом втягиваешь целебный настой из сосновой коры и снега, что еще не всюду растаял на вершинах гор.

Только вчера мы заняли эту деревушку. Жители еще спасались по лесам от немцев. В деревне никого не было, кроме детей, старух и дряхлых стариков. Немцы засели вблизи, за ущельем, над единственной горной дорогой. Нужен был проводник, чтобы подняться по кручам выше немцев на скалу, носящую название Чешске Лоно. Только оттуда, сверху можно было выбить немцев и очистить дорогу.

Вместо проводника к лейтенанту привели десятилетнюю девочку. Она была в новых постолах, в длинной бордовой юбке с белой каймой, в желтой безрукавке со множеством перламутровых пуговиц и шелковом платке. Маленькая, празднично разодетая, она стояла, потупив глаза, и теребила край синего фартука.

– Неужели нет проводника постарше? – спросил озадаченный лейтенант.

Тогда старики, стоявшие рядом, переглянулись, сняли фетровые шляпы, почесали затылки и объяснили, что эта девочка – внучка знаменитого в их местах охотника и дровосека деда Игната и никто, к сожалению, лучше ее не знает дороги на Чешске Лоно. Знает, конечно, сам Игнат, но вот уже год, как он не ходит в горы – очень слаб.

Лейтенант с сомнением покачал головой.

– Доведешь, не заблудишься? – спросил он девочку.

– Ага! – ответила девочка и покраснела.

– Так, чтобы даже птица нас не заметила?

– Ага! – повторила девочка и покраснела сильнее.

– А ты не боишься? – строго спросил лейтенант. Бойцы стояли вокруг, хмурились. Что это за провожатый! Несерьезный получается разговор.

Девочка не ответила. Она только подняла на лейтенанта большие серые глаза, улыбнулась и снова потупилась. Невольно улыбнулся и лейтенант. Заулыбались и бойцы. Никто не ожидал увидеть из-под темных ресниц этот счастливый и смущенный взгляд.

Все молчали. Только вихрастый мальчишка с бегающими глазами, высунувшись из-за плетня, сказал со страшной завистью: «Ух, Ганька!» Девочка насупилась. Бойцы оглянулись. Мальчишка спрятался. Старики качали головами: да, есть чему позавидовать, хлопчик. Действительно, есть чему позавидовать!

Девочка провела отряд на Чешске Лоно. Дорога была очищена от немцев. К вечеру девочка вернулась вместе с раненым бойцом Малеевым. Боец он был исправный, смелый, и никаких недостатков за ним не числилось, если не считать некоторой болтливости.

Вечером Малеев сидел около дома Игната на камне, пил молоко и, отставив забинтованную правую руку, беседовал со стариками. Старики слушали почтительно, ласково, но вряд ли что-нибудь понимали. Малеев был рязанский. Разговор у него с гуцулами получался не очень вразумительным.

– Ничего, – говорил Малеев, – наше начальство ее наградит. Беспрекословно! За шустрость и за смелость. За нами геройство не пропадет! Так что вы, граждане старики, в этом не сомневайтесь.

Старики улыбались, кивали головами.

– Начальство начальством, – говорил Малеев, – а вот бойцы больно девочке этой благодарны, не нахвалятся. И следовало бы ей от бойцов чего-нибудь преподнести за внимание. Только вот беда – не придумаешь чего. Сами знаете, у бойца в мешке неприкосновенный запас, а в подсумке патроны. А ей, видишь ли, куклу нужно или что-нибудь в этом смысле.

Малеев, излагая эти обстоятельства из жизни бойцов, хитро подмигивал, поглядывал на смущенную девочку, позванивал чем-то у себя в кармане, но никто не понял его тонких намеков.

В кармане у Малеева были спрятаны стеклянные бусы. Их дал Малееву лейтенант и приказал наутро подарить Гане, но по возможности неожиданно. Не просто так, по-грубому, вынуть и сунуть в руку: «На, мол, получай!» – а с некоторой деликатностью и таинственностью.

Малеев хорошо понял задание и с радостью взялся его выполнить, хотя считал это дело трудным и щекотливым.

Старики в темноте разошлись. Запылали над Карпатами звезды, сильнее зашумели водопады. Из вечерних лесов запахло сыростью, дикими травами.

Дед Игнат, Малеев и Ганя долго еще сидели около дома. Малеев притих. Ганя робко спросила:

– А у вас за Москвою такие речки, как наши? Или дуже другие?

– Другие, – ответил Малеев. – У вас хорошо, и у нас хорошо. Наши реки льются широкие, чистые, в цветах, в травах. Льются в далекие крымские моря. Плывут по тем рекам белые пароходы с красными шелковыми флагами, и горят-светятся по берегам бесчисленные наши города.

– И лес дуже другой? – спросила Ганя.

– И лес другой, – сказал Малеев. – Грибной лес у нас. На тыщи километров. Разный бывает гриб: боровик, подберезовик, рыжик. Живет в наших лесах мудрая птица дятел. Каждое дерево клювом долбит, пробует. Какое дерево сухостойное или с гнильцой, делает на нем отметины для лесников: руби, мол, не сомневайся!

Малеев замолчал. Ганя его больше ни о чем не спрашивала. Тогда Малеев не выдержал.

– А что ж ты про людей наших не спрашиваешь? – спросил он. – Какие они, наши люди?

– А людей я знаю, – ответила Ганя и улыбнулась.

– Вот правильно! – сказал Малеев. – Весело с тобой разговаривать.

Утром Малеев проснулся очень рано, вышел из дому, оглянулся, вытащил из кармана бусы, повесил их на плетень около дома, а сам спрятался за углом, стал ждать. Ганя пошла к речке за водой и на обратном пути должна была пройти около плетня. По расчетам Малеева, она должна была обязательно заметить бусы. Недаром Малеев долго дышал на них, тер о шинель. Бусы горели на солнце, как пригоршня алмазов!

На тропинке показалась Ганя. Малеев следил за ней, не спуская глаз.

Ганя увидела бусы, остановилась, заулыбалась, поставила на землю ведра, потом медленно пошла к плетню, несмело протянув к бусам худенькую руку. Она подходила к плетню так осторожно, будто боялась спугнуть птицу.

Но вдруг она вскрикнула, схватилась за концы платка, повязанного на голове, и заплакала.

Малеев от удивления выскочил из-за угла и увидел вихрастого мальчишку. Он мчался вдоль плетня, зажав в руке блестящие бусы.

«Углядел!» – подумал Малеев и закричал страшным голосом:

– Брось! Тебе говорю, брось! Раскаешься!

Мальчишка оглянулся, швырнул бусы в траву и помчался еще быстрее.

Все случилось именно так, как не хотел лейтенант. Малеев подобрал бусы, подошел к плачущей Гане, сунул ей бусы в руку и, покраснев, пробормотал:

– Это тебе. Получай!

Вышло, конечно, грубо и без всякой таинственности, но Ганя подняла на Малеева такие заплаканные и благодарные глаза, что Малеев отступил и мог только сказать:

– Начальство, конечно, своим порядком… А это от нас.

Дед Игнат стоял на пороге, усмехался. Когда Малеев и Ганя подошли, дед взял у Гани бусы, позвенел ими на солнце, надел их на Гаиину шею и сказал:

– Монисто это краше золота. Эх, серденько мое, увидят твои ясные глаза счастье. С такими людьми – увидят!

Ганя поставила на траву ведра с водой и, потупившись, смотрела на бусы сияющими глазами. Вода качалась в ведрах, отражала солнце, светила снизу на бусы, и они горели на смуглой шее у девочки десятками маленьких огней.

Весь день шел дождь с холодным, порывистым ветром. Такая погода часто бывает в Москве в начале мая. Все было серое: небо, дым над крышами, самый воздух. Только асфальт блестел, как черная река.

К старому, одинокому доктору в большой дом на набережной Москвы-реки пришел молодой военный моряк. В году моряк был тяжело ранен во время осады Севастополя и отправлен в тыл. Доктор долго лечил его, и в конце концов они подружились. Сейчас моряк приехал на несколько дней из Черноморского флота. Доктор пригласил моряка к себе на бутылку кахетинского и оставил ночевать.

В полночь радио сообщило о взятии нашими войсками Севастополя. Салют был назначен на час ночи – тот час, когда улицы Москвы совершенно пустеют.

Дожидаясь салюта, доктор и моряк беседовали, сидя в полутемном кабинете.

– Любопытно, – сказал доктор, допивая вино, – о чем думает человек, когда он тяжело ранен. Вот вы, например, о чем вы думали тогда под Севастополем?

– Я больше всего боялся потерять коробку от папирос «Казбек», – ответил моряк. – Вы, конечно, знаете, там на этикетке нарисован Казбек, покрытый снегом. Ранило меня на рассвете. Было еще свежо после ночи, в тумане светило раннее солнце, надвигался знойный, тяжелый день. Я терял много крови, но думал об этой коробке и о снегах на Казбеке. Мне хотелось, чтобы меня зарыли в снег. Я был уверен, что от этого прекратится кровотечение и мне будет легче дышать. А солнце все подымалось. Лежал я в тени от разрушенной ограды, и эта тень делалась с каждой минутой все меньше. Наконец солнце начало жечь мои ноги, потом руку, и я очень долго подымал эту руку и передвигал ее, чтобы закрыть ладонью глаза от света. Пока что я не чувствовал особенной боли. Но я твердо помню, что все время беспокоился из-за коробки «Казбека».

– Почему вы так боялись ее потерять?

– Да как вам сказать… Почти у всех новичков на фронте есть одна глупая привычка – на всем, что они таскают с собой, писать адреса родных. На чехлах от противогазов, полевых сумках, на подкладке пилоток. Все кажется, что тебя убьют и не отыщется никакого следа. Потом это, конечно, проходит.

– Чей же адрес вы написали на вашей папиросной коробке? – спросил доктор и хитро прищурился.

Моряк покраснел и ничего не ответил.

– Ну, хорошо, – сказал поспешно доктор. – Оставим этот вопрос.

В это время в квартиру позвонили. Доктор вышел в переднюю, открыл дверь. Молодой женский голос сказал, задыхаясь, из темноты:

– Сейчас салют. Можно мне посмотреть на него с вашего балкона?

– Ну конечно, можно! – ответил доктор. – Вы что? Бегом мчались с третьего этажа на восьмой? Сердце себе хотите испортить! Погасите свет, – сказал доктор; моряку из передней, – и пойдемте на балкон. Только накиньте шинель. Дождь еще не прошел.

Моряк встал, погасил свет. В передней он поздоровался с незнакомой женщиной. Пальцы их столкнулись в темноте. Женщина ощупью нашла руку моряка и легко ее пожала.

Вышли на балкон. Пахло мокрыми железными крышами и осенью. Ранняя весна часто похожа на осень.

– Ну, – сказал доктор, ежась от дождя, – что же все-таки случилось с вашей коробкой «Казбека»?

– Когда я пришел в себя, коробка исчезла. Должно быть, ее выбросили санитары. Или сестра, которая меня перевязывала. Но вот что странно…

– Что?

– Та… то есть тот человек, чей адрес был на коробке, получил письмо о том, что я ранен. Сам я ему не писал.

– Ничего странного, – сказал доктор. – Кто-то взял коробку, увидел адрес и написал. История самая обыкновенная. Но вы, кажется, склонны придавать ей преувеличенное значение.

– Нет, почему же? – смутился моряк. – Но, в общем, это письмо обо мне уже оказалось в то время ненужным.

– Почему?

– Да, знаете, – ответил, поколебавшись, моряк, – любовь – как бриз. Днем он дует с моря на берег, ночью – с берега на море. Не все же нас так преданно и терпеливо ждут, как нам бы хотелось.

– Однако, – заметил насмешливо доктор, – вы разговариваете, как заправский поэт.

– Боже мой! – воскликнула женщина. – Какой вы прозаический человек, доктор!

– Нет, позвольте! – вскипел доктор.

В это время багровым огнем вспыхнул первый залп. Пушечный гром прокатился над крышами. Сотни ракет полетели, шипя под дождем, в мутное небо. Они озарили город и Кремль разноцветным огнем. Ракеты отражались в асфальте.

На несколько мгновений город вырвался из темноты. Появилось все то, что жильцы высокого дома видели каждый день: Кремль, широкие мосты, церкви и дома Замоскворечья.

Но все это было совсем другим, чем при свете дня. Кремль казался повисшим в воздухе и очень легким. Ускользающий блеск ракет и дождевой туман смягчили строгие линии его соборов, крепостных башен и колокольни Ивана Великого. Величественные здания потеряли тяжесть. Они возникали как вспышки света в пороховом дыму ракет. Они казались созданными из белого камня, освещенного изнутри розовым огнем.

Когда погасала очередная вспышка, гасли и здания, будто они сами являлись источником этого пульсирующего огня.

– Прямо феерия какая-то! – сказала женщина. – Жаль, что салют в двадцать четыре выстрела, а не в сто двадцать четыре.

Она помолчала и добавила:

– Севастополь! Помните, какая там очень-очень прозрачная и зеленая вода? Особенно под кормой пароходов. И запах поломанных взрывами сухих акаций.

– То есть как это «помните»? – сказал доктор. – Кого вы спрашиваете? Я в Севастополе не был.

Женщина ничего не ответила.

– Но я-то все это хорошо помню, – сказал моряк. – Вы были в Севастополе?

– Примерно тогда же, когда и вы, – ответила женщина.

Салют окончился. Женщина ушла, но через несколько минут вернулась, пожаловалась на головную боль, попросила у доктора пирамидона и снова ушла, смущенно попрощавшись.

Ночью моряк проснулся, посмотрел за окна. Дождь прошел. В разрывах между туч горели звезды. «Меняется погода, – подумал моряк, – поэтому и не спится». Он снова задремал, но протяжный голос сказал совсем рядом: «Какая там очень-очень прозрачная вода!» – и моряк очнулся, открыл глаза. Никого в комнате, конечно, не было.

Он потянулся к коробке папирос на стуле. Она была пуста. Он вспомнил, что у него есть еще папиросы в кармане шинели. Моряк встал, накинул халат, висевший на спинке стула, вышел в переднюю, зажег свет. На столике около зеркала, на его морской фуражке лежала изорванная и измятая коробка «Казбека». Большое черное пятно закрывало рисунок снежной горы.

Моряк, еще ничего не понимая, взял коробку и открыл ее, – папирос в ней не было. Но на крышке с внутренней стороны он увидел знакомый адрес, написанный его собственной рукой. «Откуда она здесь? – подумал моряк. – Неужели…» Почему-то испугавшись, он быстро погасил свет и, зажав коробку в руке, вернулся в комнату. До утра он уже не мог уснуть.

Утром моряк ничего не сказал доктору. Он долго брился, потом умывался холодной водой, и руки у него вздрагивали. «Глупо! – думал моряк. – Что за черт!»

Пропитанный солнцем туман лежал над Москвой. Окна стояли настежь. В них лилась ночная свежесть. Утро рождалось в сыром блеске недавнего дождя.

В этом утре уже было предчувствие длинного лета, теплых ливней, прозрачных закатов, летящего под ноги липового цвета.

Моряк почему-то был уверен, что это утро и не могло быть иным. Тишина на рассвете, такая редкая в Москве, не успокаивала, а, наоборот, усиливала его волнение.

– Что, в самом деле, за черт! – сказал вполголоса моряк. – В конце концов бывают же в жизни и не такие случаи.

Он догадывался, что эта женщина работала, очевидно, сестрой в Севастополе, первая перевязала его, нашла коробку с адресом и написала письмо той, другой женщине, забывшей его так легко и быстро. А вчера она услышала его рассказ, узнала его и нарочно принесла эту коробку «Казбека».

«Да, но зачем она ее сберегла? И почему ничего не сказала? От молодости, – решил моряк. – Я же сам люблю всякие таинственные вещи. Надо обязательно зайти к ней и поблагодарить». Но тут же он понял, что понадобится отчаянная смелость, чтобы нажать кнопку звонка у ее дверей, и что он вряд ли на это решится.

Через час моряк вышел от доктора. Спускался он по лестнице очень медленно. На третьем этаже он остановился. На площадку выходило три двери.

Моряк с облегчением подумал, что он не спросил доктора, в какой квартире живет эта женщина и как ее зовут. Да и неловко об этом спрашивать. А теперь нельзя же звонить подряд во все двери и спрашивать неизвестно кого!

В это время за одной из дверей моряк услышал знакомый голос. «Я вернусь через час, Маша, – сказал этот голос. – Я плохо спала эту ночь. Здесь очень душно. Пойду к реке».

Моряк понял, что вот сейчас, сию минуту она выйдет и застанет его на площадке. Он бросился к двери и с отчаянно бьющимся сердцем позвонил.

Дверь тотчас отворилась. За ней стояла вчерашняя женщина. Из двери дуло ветром. Он развевал легкое платье женщины, ее волосы.

Моряк молчал. Женщина вышла, захлопнула дверь, взяла его за руку и сказала:

– Пойдемте. Я провожу вас.

– Я хотел поблагодарить вас, – сказал моряк. – Вы спасли меня там… в Севастополе. И послали по этому адресу письмо…

– И, кажется, послала неудачно? – улыбнулась женщина. – Вы на меня не сердитесь?

Они спускались по лестнице. Женщина отпустила руку моряка, поправила волосы.

– За что? – спросил моряк. – Все это очень странно. И хорошо…

Женщина остановилась, заглянула ему в глаза.

– Не надо волноваться, – сказала она тихо. – Хотя, что я говорю. Я сама волнуюсь не меньше вас.

Они вышли на набережную, остановились у чугунных перил. Кремль просвечивал розовыми стенами сквозь утреннюю мглу.

Женщина прикрыла рукой глаза и молчала. Моряк смотрел на ее руку и думал, что на этих вот пальцах была, наверное, его кровь. На этих тонких и милых пальцах.

Женщина, не отнимая руки от глаз, сказала:

– Никогда я не верила, что это бывает так… сразу. И что я увижу вас снова после Севастополя.

Моряк взял ее руку. Он поцеловал эту маленькую и сильную руку, не обращая внимания на прохожих. Прохожие шли мимо, как бы ничего не замечая. Только отойдя очень далеко, они украдкой оглядывались и смущенно улыбались.

Роса была холодная, обильная – настоящая сентябрьская роса. Она брызгала в лицо с высокой травы, капала с деревьев в реку, и по темной воде расплывались медленные круги.

Я промок насквозь от этой росы и развел костер. Дым подымался к вершинам лиственниц и елей. Лиственницы уже облетели. Их хвоя – тонкая, как короткие золотые волосы, все время сыпалась сверху, хотя ветра и не было. На лиственнице около костра трещала какая-то птица. Казалось, что эта птица – здешний лесной парикмахер, что она стрижет хвою, щелкает ножницами, сыплет эту хвою вниз, мне на голову, на реку, на костер.

Я сушился и смотрел на реку. Желтые листья плыли островами, цеплялись за коряги, останавливались. Сзади наплывали новые груды листьев. Они запруживали реку, потом начинали медленно поворачиваться, вырываться из цепких лап коряг и, наконец, отрывались и уплывали, то разгораясь, как золото, когда попадали на солнце, то погасая и чернея, когда на них падала тень от кустов.

На реке со времени боев с немцами остались брошенные переправы – плоты, заросшие кипреем и ольхой, и отдельные бревна, застрявшие на мели. Они пенили вокруг себя воду.

Кусты около костра затрещали. Из них высунулась мокрая коровья морда. Корова понюхала воздух, шумно вздохнула и кивнула мне белой головой с черным пятном на лбу. Тотчас где-то рядом щелкнул, как выстрел, кнут и кто-то крикнул:

– Куды, Параська! Куды залезла, чумовая?

Параська рванулась в сторону и, ломая кусты, исчезла. Из-за кустов вышел подпасок – обыкновенный подпасок, каких можно увидеть в каждой нашей деревне, – маленький, беловолосый, в большом картузе, в рваном ватнике и с длинным кнутом. Он тащил кнут за собой по мокрой траве.

Подпасок потянул носом, вытер его свисавшим до земли рукавом, поглядел на меня и сказал сиплым голосом:

– Почтение! Роса прямо заливает. Сил никаких нету.

– Иди, сушись! – предложил я.

– Это можно, – согласился подпасок, подошел и присел на корточки около костра. – Вы что же, путешественник?

– Пожалуй, что путешественник, – ответил я.

– А я пастух, – сказал мальчик. – Алексей Кудышкин. Работаю вместо отца. Он на фронте. Я, правда, ловчился попасть в конюхи, да председатель не взял. Говорит, что недомерок, ростом не вышел. Назначил Леньку. А какой Ленька конюх! Я его враз поборю, ежели всерьез схватиться. Высокий, а силы никакой нету. Потому что у человека вся сила в плечах, а у него плечи узкие, как у козла.

Мальчик помолчал, потом неожиданно спросил:

– Вы реку Миссисипи видели? В Америке.

– Нет, не видел. А что?

– Охота мне ее повидать. Говорят, широкая, поболе Волги. А в Сталинграде вы были?

– Бывал.

Мальчик улыбнулся:

– Папаня мой за Сталинград ранение и медаль получил. Он до войны был в нашем селе пастухом. – Откуда ты знаешь про Миссисипи? – спросил я.

– Из школы. И от папани. Он все знал, каждую былинку. Как ее зовут, где она растет и какая от нее польза или вред. Все объяснит. Про нашу страну и про другие страны. Правда это, что есть алмазные горы, только они глубоко в землю ушли и, чтобы до них дорыться, надо копать сто лет машинами?

– Не знаю, – ответил я. – Что-то не слыхал я про такие горы.

– А папаня – так он слыхал! – сказал мальчик. – Он не путешественник, а все знал про путешествия. А про бутылки вы знаете?

– Про какие бутылки?

– Про почтовые.

– Нет, не знаю.

– Я вам сейчас объясню, – сказал мальчик. – Плывет, значит, путешественник на корабле. По большому океану. Матросы, конечно, бунтуют. Им неохота плавать. У них дома пища сытная, печь всю зиму топится, своя корова и огород, а вечерком можно сходить к соседу, сыграть в поддавки. А тут одна жара и вода – и ничего больше нету. Вот они забунтовали, ссадили того путешественника в лодку и пустили его одного в океан. А сами повернули паруса и возвращаются обратно. А путешественника океан выбрасывает на необитаемый остров. Вы видели необитаемые острова?

– Нет, – ответил я.

– Да у нас на реке есть такие острова, – сказал мальчик; глаза его блестели и лицо раскраснелось от волнения. – На одном выдра живет. Так вот, выбрасывает его волна на необитаемый остров. Там только пальмы шумят да попугаи летают, каркают, и хорошо еще, если есть пресная вода. Вот он достает из лодки бутылку, пишет записку, что выбросило его на этот остров, закупоривает и кидает в океан. Ее несет течением, потом ее, конечно, подбирает команда с какого-нибудь парохода, дает радио, что вот требуется этому путешественнику немедленная выручка. И его спасают. А матросов судят потом адмиральским судом.

– За бунт?

– За бунт. И за бесчеловечность.

– Алешка! – закричал издали сердитый женский голос. – Куда ты подевался! Параська в капусту полезла.

– Здесь я! – закричал подпасок. – Сейчас выгоню.

Ом встал, запахнул ватник.

– Вот вредная какая! – сказал он. – С целым стадом столько не намаешься, как с одной Параськой. Ну, прощайте.

Он побежал в кусты. Издалека послышались щелканье кнута, крик: «Куды, дьявол!» и недовольное мычание коровы.

Я погасил костер и пошел вниз по реке. С каждым шагом она казалась загадочнее и живописней. То по крутым берегам серой стеной стояло осиновое мелколесье и на отдельных осинах висел желтый хмель, будто кто-то развесил сушить на солнце новые рогожи. То дуплистая ива лежала поперек реки, как мост, и около нее выскакивали из воды головли. То река уходила торжественным поворотом в леса, золотые и синие от осени.

У берегов вода то струилась по перемытым пескам, то стояла глухими глубокими омутами. На краю омутов были неясно видны валявшиеся на дне мореные дубы. В одном месте открылся косогор, красный от кленов, а в зарослях кленов – старенькая часовня с заржавленным куполом.

На закате я вышел к проселочной дороге. Она шла вдоль берега. Снова на реке появились заросшие травой плоты. Издали они казались островами. Солнце садилось, и на одном плоту что-то нестерпимо блестело. Я вглядывался, но никак не мог разобрать, что это блестит – консервная банка или осколок стекла.

Я осторожно перешел на плот по перекинутому бревну, нагнулся и увидел обыкновенную пивную бутылку. Вьюнок несколько раз обвился вокруг ее горлышка. Я поднял бутылку и посмотрел на свет. Она была запечатана воском. Внутри ее что-то белело. Это было письмо, сложенное треугольником.

Я отбил горлышко и вытащил письмо, но прочесть его не смог: оно было написано очень бледным карандашом, а сумерки так быстро сгущались, что уже нельзя было разобрать неровные строчки. Мне надо было торопиться, чтобы до полной темноты добраться до железной дороги. Из зарослей тянуло холодным запахом листьев. На полянах еще стоял неясный свет. Высоко в небе догорало багровым пламенем облако.

Поезд на Москву пришел ночью. После пустынных лесов, холодного воздуха и одиночества прокуренные шумные вагоны показались необыкновенно уютными. Я лег на верхнюю полку около фонаря, достал письмо и прочел его. Письмо было старое. Судя по дате, написанной почему-то особенно крупным почерком, оно пролежало в бутылке около двух лет.

«Здравствуй, папаня. Это тебе письмо от сына Алексея Кудышкина. Пока ты бьешься на фронте, мы живем ничего, дожидаемся твоего возвращения. Маманя работает пастухом, а я ей помогаю. Но охота мне быть конюхом. Потому что за коровами только смотри и смотри, а никаких наблюдений нету. На коне можно съездить куда хошь по делам, а у коров одна протоптана дорожка на Горелый луг да в Митину рощу. Там много не насмотришься. А мне охота все обсмотреть и все знать. Я бы к тебе в Сталинград доплыл от нас на плоту, да маманя не пустит. И, говорят, без пропуска на фронт тоже нельзя. Ты бы меня взял к себе патроны подносить или чего другое делать по военной части. Я бы управился. А ты бы нет-нет да и рассказал про разные разности, – ежели в бою будет передышка. Письмо это я посылаю в бутылке, как путешественник, потому что по почте мне посылать неинтересно. Наша река течет в Волгу, а по Волге бутылка наверняка доплывет. Какой-нибудь боец ее найдет, прочтет адрес и тебе доставит, ежели не потопит бутылку миной или пароход не ударит по ней колесом. Ребята говорят, что Сталинград тянется на сорок восемь километров и на каждом шагу – бой! А еще я посылаю в бутылке потому, чтобы маманя не прочла, она, бывает, плачет по тебе и больно не любит, когда я или бабка ее слезы увидим. Так и знай. Ждем тебя целого и невредимого и вспоминаем каждый день. И потому остаюсь при сем любящий тебя сын Алексей.

Петька, мельников сын, – уже летчик. Говорят, пролетел над нашим селом, махал крыльями, только я не видел. В омуте у дубового пня такая сила язей, прямо страсть – бьют и день и ночь. А у деда Потапа, у охотника, лисица-дура унесла ночью из клети утиное чучело, – ошиблась. Дед ругался два дня. Отпиши мне ответ».

В Москве я был в большом затруднении – как быть с этим письмом? Адрес Алешиного отца с тех пор, конечно, изменился. Пришлось прибегнуть к некоторому обману, чтобы не огорчить Алешу, и переслать письмо ему в деревню с припиской, что бутылка с этим письмом была замечена в Каспийском море, подобрана на борт командой парохода «Красноводск» и пересылается по обратному адресу, так как военные действия под Сталинградом давно закончились победой и адресат выбыл для дальнейших побед в западном направлении.

Поезд отошел из Москвы ночью. В вагоне было тесно. Мы вышли отдышаться на темную площадку. Ущербный месяц летел, не отставая от поезда, над вершинами березового леса. Как всегда в сентябре, в дверь дуло горьким холодком – запахом речной воды и мокрых листьев.

На коротких остановках месяц останавливался вместе с поездом, и свет его, казалось, делался ярче, – должно быть, от наступавшей тишины. Только тяжело дышал паровоз да из вагона долетал детский плач – дети всегда плачут в ночных поездах.

На площадку вышла женщина в платке, с кошелкой. В спину ей сердитый женский голос сказал:

– Тут и так не продерешься, а она жестикулировает своей кошелкой! Размахалась, барыня!

– Оставьте вы меня со своим красноречием! – ответила молодым голосом женщина в платке и закрыла за собой дверь.

Мы ехали впервые в эти места. Поезд приходил на станцию поздно ночью, и никто из нас не знал дорогу. Я спросил женщину:

– Вы не знаете, как дойти до Бобылина?

– Заблудитесь, – ответила женщина. – Дорога лесная, обманчивая. Я сама иду до Суглинок, вас доведу. Одной мне тоже боязно идти ночью. А от Суглинок до Бобылина – всего три километра.

На станции было безлюдно. Горел среди ночи одинокий фонарь. В сенях темного дома, у переезда, захлопал крыльями и пропел петух.

Мы пошли по лесной дороге. Месяц опускался за лесом. Колеи, налитые недавним дождем, блестели в тени. Потом лес раздвинулся, и мы вышли в пойму реки Дубны. Вся она – с кромкой своих рощ и лесов, с дымными громадами седых ветел по берегам, с туманом, стлавшимся над излучинами, с крутоярами и игрою звезд над чащами – представлялась нам загадочной и давно желанной страной. Сами мы казались себе странниками, пробирающимися на какие-то Далекие воды, где цветут, не отцветая, плакучие травы, и что ни день – то синева небес, солнце, паутина, летящая по ветру над пажитями…

– Вот, – сказал мой спутник, – люди мечтают о длинном лете. А я мечтаю о длинной осени – такой вот теплой, туманной.

Женщина засмеялась.

– Хорошо вы говорите, – сказала она. – Не только у вас, городских, а и у нас, деревенских, бывает такое желание. Иной раз народится такой день, что радости не оберешься. Каждый колос валяется на стерне, как литой. Подымешь его, а он теплый от солнца. И глядишь, какой-нибудь жучок запоздалый на нем сидит, греется, шевелит усами. В избе сухо, светло от сада, – сад дает от себя желтое излучение. Села бы у окошка и никуда бы не уходила. Глядела бы на калину в саду, думала бы… Осенью мельница наша водяная начинает работать, зерно перемалывать. Я на мельнице служу, мельнику помогаю. Мельница, верно, старая, но зря про нее говорят, что на пей только одному черту махорку молоть.

– А о чем бы вы думали у окошка? – спросил мой спутник.

Женщина долго молчала, потом ответила певучим голосом:

– О счастье людском. Это – наше назначение.

– Чье назначение?

– Женское.

– Неужто только женское?

– Нет, верно, всеобщее, – согласилась, подумав, женщина. – Только женщина более всего к этому предназначена.

– А вам случалось давать людям счастье? – спросил мой спутник.

Женщина снова засмеялась:

– Ох, это трудно! Сама не знаю. Может, и случалось. Для этого знаний у меня мало. Я ведь неученая. Была работницей на фарфоровой фабрике, бывшей Гарднера, а теперь мукомолю. Вот, слышите? – добавила она, явно желая переменить разговор. – Вода шумит на плотине. Около мельницы.

Мы остановились, прислушались. За темной стеной ракит, где небо уже зеленело от зари, монотонно падала вода. Этот шум – единственный звук в безмолвии ночи – утверждал непрерывное движение природы. Должно быть, каждый из нас подумал о лесных ручьях, бегущих под буреломом и сгнившей листвой, о том, как мерцают звезды в заводях Дубны, о белой пене, что плывет по черной запруде и кружится над ямами, где спят на дне рыбы. Поэтому мы оба – и я и мой спутник – позабыли спросить женщину, почему для того, чтобы приносить людям счастье, нужно много знаний. Это было нам непонятно.

Заря разгоралась, вся в туманах. Высоко вспыхнуло облако. Все пространство воздуха между этим облаком и краем земли наполнилось бледным и широким сиянием. Это солнечный свет охватывал и прогревал океаны сентябрьского воздуха над еще спящей и сумрачной страной. Но через полчаса земля начала одеваться в багрянец, в ржавчину сжатых полей, в сырую и яркую зелень озимой, в пурпур осиновых листьев и желтизну трепещущих без ветра берез.

– Вот и Суглинки! – сказала женщина. Дорога шла вниз к реке, между вековых осокорей.

– Зайдите в избу, выпейте молока на дорогу, – попросила женщина. – У меня своей избы нету. Я живу у подруги – у Варвары. Мы с ней всю жизнь вместе.

Мы вошли в Суглинки – чистую и пустынную деревню, вымощенную торцами. Фуксии цвели за окнами. Далеко на току гудел барабан молотилки. Черная река огибала деревню дугой.

У порога избы на нас залаял белый пес с отрубленным хвостом. «Тузик!» – предостерегающе крикнул из избы мужской голос, и пес полез под крыльцо, где лежала примятая солома.

В избе за перегородкой кто-то возился, должно быть одевался. С потолка на длинной нитке свешивался шар из бумаги. Рыжий котенок с водянистыми глазами играл этим шаром, как футбольным мячом. Около печки шумел самовар.

– Ты, Феня? – спросил из-за перегородки молодой мужской голос. – А мать пошла на реку белье полоскать. Мы уж заждались. Думали, совсем тебя засосала Москва.

– Это Миша, Варварин сын, – шепотом сказала Феня. – Капитан артиллерии. Герой Советского Союза. Он ранен был тяжело, теперь поправляется.

Феня улыбнулась. Глаза у нее были серые, но когда она улыбалась, они темнели, поблескивали синевой.

Феня сняла платок, поправила русые волосы и ушла в погреб за молоком. Из-за перегородки вышел высокий человек в темных очках, в военном кителе. Он приветливо улыбнулся и назвал себя: «Капитан Рябинин». Золотая звезда блестела на кителе, маленькая звезда и две нашивки за тяжелые ранения. Этот золотой блеск здесь, в чистой и небольшой избе, был как-то очень кстати – он вязался со спокойным осенним утром, с ясностью неба, со стоявшей окрест тишиной.

Когда мы выпили молоко и начали прощаться, капитан вызвался нас проводить до поворота на Бобыли но.

– Только не взыщите, – сказал он, – я быстро ходить не могу. Не из-за ноги, а из-за глаз. Я недавне, собственно говоря, прозрел. Очень сложное было ранение глаз, и очень хитрая была операция. Полгода лежал в темноте, как в погребе. А теперь все вижу, но пока еще несколько туманно, конечно. Пойдемте!

По дороге капитан рассказал нам историю своей слепоты.

– Вот вы – пишущие люди, – сказал капитан, – но то, что я вам расскажу, описать, очевидно, никак невозможно. Не потому, конечно, что эта тема для вас непосильная, а потому, что я это вам толком объяснить не смогу. Для этого нужно, должно быть, особое дарование. А я им не обладаю.

– Какая-нибудь сложная глазная операция? – спросил мой спутник.

– Нет. Это – своим порядком. Это как раз объяснить сравнительно легко. А тут все дело в Фене… Замечательная женщина наша Феня. Не на своем она, конечно, пути. Не тем делом занята.

– А что же ей следовало бы делать? – спросил я.

– Не знаю, – замялся капитан. – Не могу определить ее природное назначение. Что-то вроде вашего писательского дела. Во всяком случае, ее способности находятся где-то очень близко от него, можно сказать, совсем рядом.

– Любопытно! – заметил мой спутник.

– Еще бы! – согласился капитан. – Суть в том, что, когда я лежал в госпитале под Москвой, тетя Феня, конечно, ко мне приехала. Она у нас всеобщая сердобольница. А на вид – строгая женщина, никогда своей жалости не обнаруживает. Одинокая – живет не для себя, для других. Я тогда, сами представляете, был в трудном состоянии. Весь мир для меня пропал, и, как нарочно, мучили меня зрительные воспоминания. «Неужели, думал, никогда я не увижу ни солнца, ни воды, ни туч на небе, ни лиц любимых, человеческих?» Бывало, закричит кукушка за окном, а я сожму кулаки и ругаюсь, – кукушке завидовал. Сидит она на ветке, видит каждую песчинку на земле, а я, как крот, земля для меня – подземелье. И вот приехала Феня. Был я тогда неспокойный, капризный и все приставал: «Расскажи, Феня, что делается кругом на земле. Скучно мне очень». А она все боялась, как бы доктора не забранили ее, да и мне как бы от ее рассказов не сделалось тяжелее. Но все-таки я ее умолил. И начала она мне рассказывать. Обо всем. Глядит за окно и рассказывает все, что видит. «Вот, мол, за окнами озеро, и над ним от солнца стелется теплый туман. И в тумане этом идет белый буксирный пароход, светится издали медью и стеклами, тащит за собой баржи с березовыми дровами. По дровам бегает черная косматая собачонка, лает на чаек. На барже – избушка. На окнах в той избушке вазоны с геранью. И герань пышно цветет. Босая девушка в красном платье качает насосом воду из трюма. Вода льется за борт, а уклейки играют около падающей воды, ловят червяков, что недавно только мирно жили в трюме, питались березовой трухой. Девушка качает воду, поет: „И кто его знает – на что намекает, на что намекает, на что намекает“. Проплыла эта избушка на барже по великой Руси до самой Москвы». – «А еще что видишь?» – спрашиваю я Феню. «Я вижу, говорит, как от озера по потолку твоей комнаты бегут зайчики. Все догоняют друг друга и догнать не поспевают. Потолок сосновый, хорошо струганный, и то тут, то там вытекает из него смола. Мальчишкой ты эту смолу, должно быть, жевал?» – «Нет, говорю, я вишневую смолу жевал». – «Вишневая слаще, – говорит Феня. – Я завтра тебе принесу вишневой смолы». Так вот она мне рассказывала целые дни. И я всему верил. Очень успокаивался. И даже был счастлив. Жаль, что не было рядом никого, кто бы мог записать ее рассказы. Получилась бы книга. Только вот не знаю, как эту книгу следовало бы назвать.

– «Фенины сказки», – сказал мой спутник.

– Нет, это не сказки, – уверенно возразил капитан. – Сильнее надо назвать. И правдивее.

– Ну, тогда «Фенино счастье».

– Тоже неверно. Не Фенино, а мое счастье, – снова возразил капитан. – Хотя, пожалуй, и Фенино, – добавил он. – Она была счастлива оттого, что доставила мне хоть немного успокоения.

Я вспомнил слова Фени о том, что она неученая и потому ей трудно доставлять людям счастье, рассказал об этом капитану и спросил:

– Как вы понимаете эти Фенины слова?

– Да тут, по-моему, и понимать нечего, – ответил капитан. – Все ясно.

– А вот нам не ясно.

– Видите ли, – сказал капитан, – каждый понимает счастье по-своему. У каждого оно свое. Но есть вещи, которые одинаково у всех людей вызывают подъем и чувство счастья.

– Какие?

– Ну хотя бы музыка. Или великолепные здания. Или картины. Я перед Нестеровым в Третьяковской галерее могу стоять часами. Вот об этом счастье Феня и говорила. Для того чтобы давать его людям, мало таланта. Нужны еще большие познания.

– А по-моему, – сказал мой спутник, – хватит иной раз и одного таланта. И Феня это доказала в случае с вами.

– Да, пожалуй, – ответил неуверенно капитан и вдруг улыбнулся. – Да, пожалуй, – повторил он уже увереннее. – Одно только жаль, что все Фенины рассказы дальше Суглинок не идут, никто их не знает.

Капитан остановился, показал на серую крышу в лощине среди гущи ив.

– Видите, – сказал он, – крыша, а около нее, кажется, краснеет бузина. Это и есть бобылинская мельница. Я, может быть, к вечеру тоже туда приду, посижу с вами на реке. Там места удивительные!

Мы простились с капитаном и начали спускаться к реке среди зарослей бузины. Внизу уже светилась вода, шумела около мельницы, и из деревни тянуло дымком соломы – осенним русским дымком.

Все называли ее «мадам», даже водовоз Федор. По утрам он привозил на подмосковную дачу, где жила мадам, воду в большой зеленой бочке.

Мадам выходила из дому, чтобы помочь Федору перелить воду из бочки в кадушку, и выносила кусок хлеба старой водовозной кляче. Сонная кляча тотчас просыпалась, осторожно брала хлеб из руки у мадам теплыми губами, долго его жевала и кивала мадам головой.

– О-о! – смеялась мадам. – Она меня благодарит, эта старая лошадь.

Мадам не знала, что ее, Жанну Бовэ, кое-кто из соседей тоже называл «старой клячей».

Мадам была стара, но ходила и говорила так быстро и у нее были такие румяные щеки, что это обманывало окружающих, и ей давали меньше лет, чем было на самом деле.

Уже давно мадам жила в России, в чужих семьях, учила детей французскому языку, читала им нараспев басни Лафонтена, водила гулять и прививала хорошие манеры. В конце концов мадам почти забыла Нормандию, где когда-то росла голенастой девчонкой.

Когда немцы обошли с севера линию Мажино и вторглись во Францию, – когда французская армия, преданная генералами, сдалась, и пал Париж, – мадам не сказала ни слова. В это утро она только не вышла к чаю.

Дети – две девочки – вполголоса рассказывали родителям, что видели, как мадам стояла на коленях в своей комнате перед окном, выходившим в лес, и плакала.

В лесу кричали кукушки. Лес был густой. В его глубине на крик кукушек отзывалось эхо.

– Теперь она никогда не перестанет плакать, – сказала отцу старшая девочка с двумя выгоревшими от солнца косами.

– Почему?

– Потому что у нее нет больше Франции, – ответила девочка и начала теребить косу.

– Не расплетай косу, – ответил отец. – Франция будет.

Мадам спустилась из своей комнаты только к обеду. Она сидела за столом строгая, сухая. Губы ее были, стиснуты, и румянец исчез с ее маленьких щек.

Никто не заговорил о Франции. Мадам тоже молчала.

На следующее лето Германия напала на Советский Союз. Немцы налетали на Москву. Тяжелые бомбы падали невдалеке от дачи.

В это трудное время мадам поражала всех своей суетливостью. С раннего утра до ночи она хлопотала, ездила в Москву за продуктами, стирала, штопала, готовила скудную пищу, шила ватники для солдат. И все время, возясь, работая, она напевала про себя французскую песенку: «Quand les lilas refleuriront».

– «Когда опять зацветет сирень», – перевела слова этой песенки старшая девочка. – Почему вы все время поете эту песенку, мадам?

– О! – ответила мадам. – Это старая песенка. Когда надо было терпеть и ждать чего-нибудь очень долго, моя бедная мать говорила мне: «Ничего, Жанна, не горюй, это случится, когда опять зацветет сирень».

– А сейчас вы чего-нибудь ждете? – спросила девочка.

– Не спрашивай меня об этом, – ответила мадам и посмотрела на девочку строгими серыми глазами. – Ты поняла меня?

Девочка кивнула головой и убежала. С тех пор она, так же как и мадам, начала напевать о расцветающей сирени. Эта песенка ей нравилась.

Все чаще девочке мерещилась пышная весна, тихие утренние сады и заросли сирени над прудом. Quand les lilas… quand les lilas refleuriront… refleurironf…

Конец весны в году был теплый и свежий от частых и коротких дождей. В начале июня в саду около дачи зацвела сирень.

Ее холодные гроздья всегда были покрыты росой, и когда кто-нибудь нюхал сирень, все лицо у него делалось мокрым. В лесу перекликались птицы. Всех веселила какая-то неизвестная птица, прозванная «часовщиком». «Трр-трр-трр!» – кричала она, и этот металлический крик был похож на звук, который бывает, когда заводят ключом стенные часы.

Но лучше всего были сумерки, когда над седыми березовыми рощами подымалась туманная луна. На вечернем небе виднелись тонкие тени плакучих ветвей. В сизом воздухе стояли над лесом облака и тлели слабым светом. А потом над огромной притихшей землей воцарялась ночь, до самых краев налитая прохладным воздухом и запахом воды.

Мадам укладывала детей спать, выходила в сад, садилась отдохнуть на скамейку около сирени и прислушивалась. Долетал отдаленный шум дачных поездов, голоса людей, идущих по шоссе. Ничто вокруг не напоминало о войне, но война шла – тяжкая, суровая, – и, может быть, потому в то лето люди с особенной силой ощущали прелесть лесов, птичьего крика, неба, покрытого звездами.

Мадам впервые пошла этой весной в церковь, в соседнюю деревню. Был Троицын день. Церковь была убрана березками. Каменный пол посыпали травой. Она была примята ногами и пахла печально и сладко – осенью, увяданьем.

Дряхлый священник служил с трудом, очень медленно, и потому мадам многое поняла. Она вздохнула, когда священник читал молитву «о благорастворении воздухов, изобилии плодов земных и временах мирных». Когда придут эти времена для ее далекой-далекой, почти забытой страны!

Вечером в этот день мадам вышла в сад позже, чем всегда. Хозяйка дома уехала в Москву, и мадам пришлось работать больше обычного.

В саду было очень тихо. Луна бросала прозрачные тени. Мадам сидела задумавшись, сложив на коленях руки. Потом она оглянулась, встала – кто-то бежал мимо дачи. Мадам подошла к калитке и увидала соседского мальчика Ваню.

– Иван! – окликнула мадам.

– Я из Москвы! – крикнул мальчик, пробегая мимо. – Вторжение началось! Сегодня утром. В Нормандию! Наконец-то!

– Как, как! – спросила мадам, но мальчик, не отвечая, побежал дальше.

Мадам сжала руки, быстро пошла к себе в комнату. В столовой сидел хозяин дома и, как всегда, читал книгу за стаканом остывшего чая.

Мадам на мгновение остановилась и сказала очень быстро, задыхаясь.

– Они высадились… у нас… в Нормандии. Я говорила… Quand les lilas refleuriront…

Хозяин швырнул книгу на стол, вскочил, дико посмотрел вслед мадам, взъерошил волосы, прошептал: «Вот здорово!» – и пошел на соседнюю дачу узнавать новости.

Вернулся он через час и остановился на пороге столовой. Комната была ярко освещена. Горели все лампы. На рояле пылали, дымя, восковые свечи. Круглый стол был накрыт тяжелой белоснежной скатертью. На ней черным стеклом блестели две бутылки шампанского.

И всюду – на столах, окнах, на рояле, на полу – громоздились в вазах, кувшинах, в тазах, даже в деревянном дубовом ведре груды сирени.

Мадам расставляла на столе бокалы. Пораженный хозяин смотрел на нее и молчал. Он не сразу узнал ее – свою старую мадам, всегда озабоченную, суетливую, с покрасневшими от работы руками – в этой тоненькой седой женщине в сером шелковом платье. Такие изящные, но старомодные платья хозяин видел только в детстве на балах и на семейных праздниках. Жемчужное ожерелье светилось на шелку, и черный веер с треском закрылся в руке мадам и повис на золотой цепочке, когда она, увидев хозяина, улыбнулась и вкрадчиво сказала:

– Простите, месье, но я думаю, что по этому случаю можно разбудить на одну минуту девочек.

– Да… конечно! – пробормотал хозяин дома, еще ничего не понимая.

Мадам вышла, но запах тонких, должно быть, парижских духов остался в комнате.

«Что же это? – подумал хозяин. – Блеск глаз, улыбка, свободный жест, которым мадам захлопнула веер! Откуда все это? Боже мой, как она, должно быть, была хороша в молодости! И это платье! Единственное платье, которое она надевала на единственный бал где-нибудь в Кане или Гранвиле. Никто в доме до сих пор не знал, что у мадам есть такое платье, и ожерелье, и веер, и эти духи. И где она прятала бутылки с шампанским?»

Сверху спустились девочки, удивленные и взволнованные. Мадам быстро сошла за ними, села к роялю, поправила волосы и заиграла.

Да, хозяин угадал! Как всегда, у него начало холодеть под сердцем от этой звенящей томительной музыки:

Подымайтесь за Родину!

День славы настал!

Хозяин слушал, откупоривая бутылку с шампанским. Девочки стояли среди столовой, прижавшись друг к другу, и смотрели на мадам сияющими глазами.

«К оружию, граждане!» – гремела «Марсельеза», заполняя дом, сад, казалось, весь лес, всю ночь.

Мадам плакала, закинув голову, закрыв глаза, не переставая играть.

Мерным громом пел рояль. Они идут! Они идут, дети Франции, сыновья и дочери прекрасной страны! Они подымаются из могил, великие французы, чтобы увидеть свободу, счастье и славу своей поруганной родины.

«К оружию, граждане!» Ветер Нормандии, Бургундии, Шампани и Лангедока сдувает слезы с их щек – слезы благодарности тем тысячам английских, русских и американских солдат, что смертью своею уничтожили смерть и вернули жизнь, отечество и честь благородному измученному народу.

Мадам перестала играть, обняла за плечи девочек и повела их к столу. Девочки прижимались к ней, гладили ее руки.

Хозяин дома сидел в кресле, прикрыв ладонью глаза, и так и выпил свой бокал шампанского, не отнимая ладони. Младшая девочка подумала, что у него, должно быть, от слишком яркого света болят глаза.

На рассвете старшая девочка проснулась, тихо встала, накинула платье и пошла в комнату к мадам.

Дверь была открыта. Мадам в сером шелковом платье стояла на коленях у открытого окна, прижавшись головой к подоконнику, положив на него руки, и что-то шептала.

Девочка прислушалась. Мадам шептала странные слова, – девочка не сразу догадалась, что это молитва.

– Святая дева Мария! – шептала мадам. – Святая дева Мария. Дай мне увидеть Францию, поцеловать порог родного дома и украсить цветами могилу моего милого Шарля. Святая дева Мария!

Девочка стояла неподвижно, слушала. За лесом подымалось солнце, и первые его лучи уже играли на золотой цепочке от веера, все еще висевшего на руке у мадам.

О, где она, горящая звездами,

Холодная сияющая ночь!

С. Соловьев

Художника Петрова призвали в армию на второй год войны в большом среднеазиатском городе. В этот город Петров был эвакуирован из Москвы.

К югу от города угрюмой стеной стоял хребет Ала-Тау. Была ранняя зима. Снег уже засыпал вершины гор. В холодных домах по вечерам было тихо и темно, – только кое-где за окнами дрожали коптилки. Свет в городе выключали очень рано.

Ночью над облетевшими тополями подымалась луна, и тогда город казался зловещим от ее пронзительного света.

Петров жил в маленьком дощатом доме на берегу горного ручья, обегавшего по обочине город. Шум ручья никогда не менялся. По ночам Петров слушал его, лежа на полу на тонком тюфяке за хозяйским роялем. Переливалась через камни вода, и медленно, без конца жевал за стеной старый соседский верблюд.

Поезд отходил из города ночью. Около безлюдного вокзала шумели обледенелые вязы. Непроглядная азиатская ночь мела между вагонами сухим снегом.

Никто не провожал Петрова. Он не оставлял здесь ни друзей, ни воспоминаний – ничего, кроме ощущения своей остановившейся жизни. Петрову было немногим больше тридцати лет, но от бесприютности он чувствовал себя стариком.

Петров влез в вагон, втиснулся в угол, закурил. На площадке незнакомый боец прощался с молодой женщиной. Прислушавшись к словам женщины, Петров почувствовал непонятное облегчение от того, что она говорила бойцу «вы».

Это был голос низкий, чистый, открытый. Петров подумал, что на такой голос можно идти, как на далекий зов – через пустыни, непроглядные ночи, ледяные перевалы, – идти, сбивая в кровь ноги, а когда не хватит сил, то упасть и ползти. Лишь бы увидеть, схватиться за косяк двери, сказать: «Вот… я пришел… Не прогоняйте меня». Есть голоса, как обещание счастья.

Когда поезд тронулся, Петров взглянул за окно. На платформе в светлой полосе фонаря он увидел молодую женщину. Бледное лицо, улыбка, поднятая рука – и все. На окна тотчас надвинулась ночь.

«Если задержитесь в Москве, – сказала напоследок женщина бойцу, – то позвоните Маше». И назвала номер телефона. Петров долго повторял про себя этот номер, потом, не доверяя памяти, записал его на воинском билете.

В дороге Петров часто смотрел за окно. В густые снега, в сизую даль уплывали вереницы телеграфных столбов. Среднеазиатский город все отдалялся, к нему уже не было возврата. Он становился воспоминанием – неясным и неправдоподобным, затерянным среди течения жизни, как теряется один прожитый день среди трехсот шестидесяти дней длинного года.

Зима, весна и дождливое лето прошли в боях. Во время прорыва немецкой обороны под Витебском Петров был ранен в голову.

Три месяца он пролежал в лазарете. Из лазарета его решили послать в один из санаториев, чтобы он окреп после тяжелой раны. Петров попросил отправить его в среднеазиатский город, откуда его взяли в армию. Около этого города был небольшой горный санаторий.

– Голубчик, – сказал старший врач, щетинистый, седой, в мятых погонах, – опомнитесь! У вас месяц времени. Одна дорога туда и обратно отымет десять дней.

– Бывает, что один день дороже года, – возразил Петров.

– Ну, если так… Если у вас есть особые причины туда стремиться, – пробормотал врач, – тогда я только развожу руками. И соглашаюсь.

Ехать надо было через Москву. Поезд приходил в Москву в полночь, а из Москвы в среднеазиатский город уходил рано утром. В Москве предстояла томительная ночь на вокзале.

Петров начал волноваться еще задолго до Москвы, в сумерки, когда поезд, обдавая паром березовые рощи, мчался по смоленской земле. А вечером понеслись за окнами темные дачи, полосы снега, заиндевелые сады, Кунцево. Потом возникло слабое зарево полузатемненной Москвы, и наконец проплыли за окнами и остановились гулкие пустые платформы ночного Белорусского вокзала.

Елена Петровна погасила свет, подошла к окну, отодвинула занавес. От батареи отопления тянуло теплом. Над крышами Москвы лежала мутная ночь.

– Ну вот, – сказала Елена Петровна и прижала пальцы к бровям, так она делала, когда задумывалась. – Вот опять Москва после Средней Азии. Знакомая работа, подруги – все, как было раньше. Чего же ты хочешь?

– Чего же ты хочешь? – повторила она и замолчала.

Слеза появилась в уголке глаза. Она не вытерла ее и пристально смотрела за окно. Свет фонаря на перекрестке сразу сделался колючим, как сусальная елочная звезда.

– Если бы знать, что это за таинственное счастье? В чем оно? Трудно быть все время одной, и видеть все – хотя бы эту ночь, – и думать обо всем, и никому не улыбаться, не положить руку на плечо, не сказать: «Посмотри, какой падает снег».

На столе осторожно зазвонил телефон. Елена Петровна взяла трубку. Мужской голос попросил позвать Машу.

– Маша уже здесь не живет, – ответила Елена Петровна. – А кто просит?

– Дело в том, – сказал, подумав, мужской голос, – что она меня не знает. Мне бесполезно называть свое имя.

– Странно! – насмешливо сказала Елена Петровна.

– Очень, – согласился мужской голос. – Я только что приехал с фронта…

– А что же ей все-таки передать? Вы не от ее брата? Он тоже на фронте.

– Нет, я не знаю ее брата, – ответил голос и замолк.

– Ну что же? Я жду, – сказала Елена Петровна. – Может быть, положить трубку?

– Нет, погодите! – сказал умоляюще голос. – Я в Москве от поезда до поезда. Звоню с Белорусского вокзала. Не знаю, дадут ли мне договорить. Тут очередь к автомату.

– Тогда говорите скорее.

Елена Петровна слушала, стоя у стола. Она нахмурилась, потом улыбнулась, протянула руку к окну, – на занавес с шумом полез, тараща глаза, серый котенок, – сказала: «Тише! Что с тобой!»

– Да нет, это я не вам говорю, – засмеялась она. – Это котенку. Я слушаю, хотя еще ничего не понимаю. Да, да. Правда, это странно. А может быть, и хорошо… Не знаю… Я все это помню: и вокзал, и ночь, и ветер. Только не помню вас. Неужели по голосу? Какой же вы, однако, чудак. Когда вы уезжаете? Я не знаю что и думать… Конечно, обидно. Тяжело ранены? В голову? Вы устанете там, на вокзале, до полусмерти. Нельзя вам ходить ночью по Москве. Нельзя! Вас задержат. Да, я слушаю! Говорите!

Разговор внезапно оборвался. Елена Петровна медленно положила трубку.

– Может быть, он позвонит опять, – сказала она, села в кресло около стола, нашла брошенную папиросу и жадно закурила.

Прошло четверть часа, потом полчаса, но никто не звонил. Часы пробили два.

– Нет! Это невозможно! – громко сказала Елена Петровна и вскочила. – Так я с ума сойду.

Она бросилась к шкафу, распахнула его. Котенок в испуге полез под диван. Елена Петровна порывисто достала черное платье, потом опрокинула духи. Котенок сидел под диваном, дрожал от охотничьего азарта и ловил растопыренной лапой то кружево, то легкий носовой платок, пролетавшие мимо. Эта игра ему нравилась, хотя он морщился и даже чихал от странного запаха этих вещей.

Когда Елена Петровна вышла из дому, часы пробили три. Москва спала в слабом свете фонарей и снега.

На Пушкинской площади Елену Петровну остановил патруль. Она показала патрульным свои документы, сказала, что ее муж, раненный на фронте, проезжает через Москву. Сейчас он на Белорусском вокзале, и она должна его увидеть. При слове «муж» Елена Петровна покраснела, но никто из бойцов этого не заметил.

Бойцы переминались, думали, потом старший сказал:

– Допустим, что это верно. Но Москва-то на военном положении, гражданка.

– У меня так мало осталось времени, – сказала с отчаянием Елена Петровна.

– То-то и оно! – пробормотал старший боец. – Было б у вас время, мы бы вас обязательно задержали. Это уж точно!

– А ну, Сидоров, – сказал он низенькому бойцу, – придержи машину.

Низенький боец остановил пустую легковую машину. Старший проверил документы у шофера, о чем-то поговорил с ним, обратился к Елене Петровне:

– Садитесь! Сидоров, доедешь с гражданкой до вокзала. Для проверки, – добавил он и улыбнулся. – И чтобы вас, между прочим, опять не задержали.

В зеленоватый вокзальный зал Елена Петровна вошла быстро, но тотчас задохнулась, – ей показалось, что у нее остановилось сердце. Если бы можно, она бы закрыла глаза, прислонилась к стене и так стояла, прислушиваясь, как далеко и тонко что-то звенит и звенит – может быть, огонь в вокзальной люстре, а может быть, кровь в ее висках.

На деревянных скамьях спали сидя утомленные люди. На дальней скамье сидел офицер, худой, с измученным лицом. На левом глазу у него была черная повязка.

Елена Петровна подошла к нему, сказала:

– Ну вот… Офицер быстро встал.

– Ну вот… – повторила Елена Петровна и улыбнулась. – А вы совсем такой, как я думала.

Зал качнулся, поплыл вкось. Петров поддержал Елену Петровну, усадил на скамью, откуда растерявшийся боец стаскивал вещевой мешок, чтобы Елене Петровне было удобнее.

Елена Петровна посмотрела на встревоженное лицо Петрова, – милое, будто совсем знакомое лицо – и спросила вполголоса:

– Вы понимаете что-нибудь?

– Нет, – ответил Петров. – Да и нужно ли понимать?

– Пожалуй, правда, не нужно, – согласилась Елена Петровна и вздохнула. – Бедный, как я вас напугала. Руки совсем ледяные.

Она взяла холодные руки Петрова и начала отогревать их между своих ладоней.

– Это надолго… – сказала она как бы самой себе.

Петров молчал. В голосе Елены Петровны была и нежность и тревога, как тогда, в ту декабрьскую ночь на вокзале, когда ветер из пустыни нес сухой снег. Петров молчал, но ему казалось, что он уже очень много, почти все сказал Елене Петровне.

Среднеазиатский город встретил Петрова белизной снегов и огромным солнцем в чистом по-весеннему небе. Густой снег лежал на вековых деревьях, на оградах, даже на телеграфных проводах. Широкие улицы сияли, как ущелья, прокопанные в снежных заносах, – зернистыми отвалами, сотнями белых искр. Это плавали в воздухе, не опускаясь на землю, плоские снеговые кристаллы.

Чистейшим синеватым льдом отсвечивали на город хребты Ала-Тау. Иногда в горах срывались лавины и над ними столбами подымалась белая пыль.

Ослики, семеня по улицам, потряхивали заиндевелыми ушами. Позванивала подо льдом в арыках вода и, как исполинские зимние розы, расцветали в палисадниках облепленные мохнатым снегом замерзшие цветы рудбекии.

Петров дышал и никак не мог надышаться. От зимнего воздуха даже болела голова.

С удивлением Петров думал, что этот город год назад казался ему угрюмым и зловещим. Но теперь упрямая память открывала в прошлом такие, же светлые дни, такое же чистейшее небо, тот же запах мерзлой листвы, ту же тишину столетних садов. Раньше он не замечал этого. Почему? Может быть, потому, что был один и всегда один смотрел на все это. И не было рядом ни теплой руки, ни смеющихся глаз, ни низкого голоса.

Петров жил за городом, в санатории, среди высокогорной великолепной стужи, где, казалось, звезды на ночь замерзали и покрывались колким льдом.

Он жил в непрерывном и легком волнении. Волнение все нарастало, пока не превратилось в ощущение неправдоподобного и почти нестерпимого счастья, когда ему принесли телеграмму всего из трех слов: «Буду двадцатого встречайте».

После телеграммы все пошло как вихрь из снега, что не дает отдышаться, слепит, превращает мир в белую радугу.

Ночной вокзал, холод вздрогнувших милых губ, ее голос, ночная дорога в санаторий среди лесов из дикой яблони, шум водопадов, ливших тяжелую пену среди снега и бурелома. И голубые зарева звезд, медленно подымавшихся над горами своей вечной и ослепительной чредой. И воздух пустынь, гор, зимы, дувший им в лицо на обрыве, где они на минуту остановились, чтобы посмотреть на вершины, уходившие в неизмеримую ночь, сиявшие тусклым фирновым блеском. И слова Елены Петровны, сказанные тихо, почти с отчаянием:

– Это надолго, надолго… Может быть, навсегда.

С тех пор как отец Маши Никита ушел на войну, в старом саду около бабушкиного дома дорожки и грядки позарастали крепкими лопухами и укропом, а крапива встала такой густой стеной и так жглась, что Маша боялась к ней подойти.

Бабушка Серафима только вздыхала, – где уж ей, старой, справиться с такими непокорными травами, деревьями и кустами!

В непролазной траве весь день копошились и гудели шмели. Иногда они вырывались из травы, с размаху налетали на Машу, с треском ударяли в лицо и со звоном подымались вверх, выше скворечни, – радовались, что напугали Машу. Но радовались они напрасно – в вышине, где всегда летал пух от одуванчиков, шмелям приходил конец. Там их хватали на лету ловкие скворцы и тут же проглатывали. И ни один скворец даже не поперхнулся, хотя шмели были страшно мохнатые.

В бочке с дождевой водой у крыльца поселилась лягушка. Раньше из бочки брали воду поливать цветы, но теперь никто ее не брал, и вода была застоявшаяся – теплая и зеленая. Маша любила смотреть, как в этой воде шныряли какие-то водяные существа. Они были похожи на булавки с черными стеклянными головками. Такие булавки были воткнуты над бабушкиной кроватью в ковер.

Лягушка вылезала из бочки только вечером и сидела, отдуваясь, около крыльца, посматривала на скворцов. Она их боялась.

Скворцы постоянно дрались с галками, а успокоившись, рассаживались на ветвях вековой липы и начинали изображать пулеметный бой. От этого не только у лягушки, привыкшей к водяной своей тишине, но даже у бабушки разбаливалась голова. Бабушка выходила на крыльцо, стыдила скворцов, махала на них полотенцем.

Тогда скворцы перебирались повыше и, помолчав, начинали показывать, как дровосеки с натугой пилят деревья, – это было еще хуже, чем пулеметный бой.

Лягушка боялась еще квакши – маленького древесного лягушонка с пухлыми лапками. Он сидел на ветке, таращил глаза и молчал. Кричал он редко, только перед дождем. Тогда все в саду замолкало, и было слышно, как далеко за лесом погромыхивает небо.

Рыжий пес Буйный залезал в будку, долго вертелся, уминал сено, вздыхал с огорчением – дождь был ему совершенно ненужен. Буйный был очень застенчивый пес. При виде посторонних он тотчас лез в отдушину под домом, и оттуда его нельзя было выманить никакими силами. На все уговоры он только вилял хвостом и все дальше отползал в темноту.

Потом к бабушкиному саду стали подходить немцы. Тогда пришел глухой старик Семен и выкопал в саду, за сиренью, большую яму.

Семен копал, ругался на немцев, говорил Маше: «Чем глядеть, как я себе плюю на руки, яму копаю, ты бы пошла помогла бабушке сундук уложить. Закопаем его, запрягу я завтра Чалого – и поедем в Пролысово». – «А потом?» – спрашивала Маша. «За Пролысово немец не пойдет, – отвечал Семен. – Там наши ребята стоят, дальше немцу пути не будет».

Семен окончил копать, пошел к колодцу, вытащил ведро воды, хотел напиться, но почему-то раздумал, позвал бабушку Серафиму, показал ей на ведро и сказал: «Гляди! Значит, и впрямь пора уходить».

Бабушка посмотрела на воду и покачала головой. Вода из колодца всегда была чистая, как стекло, а сейчас в ней плавали гнилушки, древесная труха и даже маленький гриб. Маша ничего не поняла. Бабушка Серафима объяснила ей, что ночью земля тряслась и в воду со стенок колодца нападало много всякого мусора. А раз земля тряслась – значит, где-то неподалеку шел бой.

Вечером Семен закопал сундук с бабушкиными вещами, шалями, старым будильником, фотографиями, серебряными ложками, и с самой любимой Машиной игрушкой – двумя большими деревянными петухами на дощечке. Один петух был черный, другой – красный, и оба они могли со стуком клевать зерно.

Наутро Семен приехал на Чалом, распряг его во дворе, привязал к телеге, пошел в комнаты – попрощаться с домом.

Но попрощаться ему не пришлось.

Мимо дома густо пошли наши бойцы – все в касках, пыльные, загорелые, веселые. Семен вынес к калитке ведро воды. Маша принесла кружку.

Бойцы останавливались, вытирали потные лица, пили и рассказывали, что немецкий фронт этой ночью прорван и немцы отходят, бросают пушки и автоматы и что теперь – очень свободно – можно выкопать обратно сундук и жить спокойно: нашу землю мы нипочем немцам не отдадим!

Бабушка Серафима все плакала, смотрела вслед бойцам на их выгоревшие, пыльные спины, крестила их, как когда-то крестила Машиного отца Никиту. Семен опять сердился, говорил: «Неправильное у вас понимание, Серафима Петровна. И от горя и от радости вы одинаково плачете. Никуда это, по-моему, не годится».

Потом над домом, над лесами начали летать самолеты. На них блестело солнце, и звон был такой, что шмели в саду перевернулись на спины и прикинулись мертвыми со страха, – Маша знала эту их шмелиную хитрость.

Скворцы собрались на самой верхушке липы, возились там, сбивали липовый цвет, задрав головы, смотрели на самолеты и перешептывались: «Да, да, наши! Да, да, наши!»

А на следующее утро во двор вошел боец с перевязанной рукой, сел на крылечке, снял каску и сказал:

– Разрешите передохнуть на солнышке раненому гвардейцу.

Бабушка позвала бойца в дом, к столу. Он прошел, осторожно гремя сапогами, по комнатам, и сразу же запахло хлебом, полынью и лекарством.

Боец все извинялся, что крошит на пол, – ему трудно было есть одной рукой.

Маша резала и подавала все, что надо, бойцу, а бабушка возилась с самоваром, достала темный мед в сотах, и боец, когда увидел мед, даже вздохнул всей грудью – ну, и благодатный же мед!

Буйный стоял за порогом, смущенно смотрел то на бойца, то на крошки на полу, но не решался подобрать эти крошки, думал, должно быть, что это будет невежливо по отношению к бойцу.

После еды боец поблагодарил, снова вышел на крылечко, сел, закурил махорку. Синий дым поплыл над садом. Десятки паучков, что висели вниз головой на липе на своих паутинках, глотнув махорочного дыма, испуганно побежали вверх, сматывая паутину. Скворцы замолкли, смотрели на бойца то слева, то справа, потом начали смеяться, щелкать, пустили пулеметную очередь.

Боец заглянул в бочку, увидел шустрых булавочных зверей и лягушку, усмехнулся и сказал:

– Ишь животные – шмыг да шмыг! А бочка у вас хорошая. Я сам и бондарь и ложечник из-под города Горького, с реки Ней.

– А что такое ложечник? – спросила Маша.

Тогда боец вынул из-за сапога деревянную ложку, показал Маше. От ложки пахло щами.

– Вот такие я ложки делаю, – сказал боец. – Режу из липы. А вот раскрашивать не могу. Раскрашивает их моя сестренка-трещотка, по имени Даша.

Бабушка жаловалась бойцу, что вот сад весь зарос, но боец этим не огорчился, а, наоборот, успокоил бабушку, сказал:

– Сад у вас даже очень приятный. Покуда ваш сын вернется с фронта, он, сад этот, пущай отдохнет. Земля и дерево тоже отдыхом нуждаются, скоплением сил.

На солнце было сонно, тепло. Из ступеньки на крылечке выступила липучая смола. Боец начал покачиваться, дремать. Бабушка хотела уложить его в комнате, на диване, но боец ни за что не согласился и попросил положить его, если возможно, на чердаке.

– Люблю спать на чердаках, – сказал он. – Иззябнешься, умаешься, а там сухо, от солнышка под крышей все нагрето, – в слуховое окошко ветер залетает. Благодать!

Маша провела бойца на чердак. Там было свалено сухое сено. Боец постелил на него шинель, лег. Тотчас из-за печной трубы вылетели тонкие осы и начали кружиться над бойцом. Маша испугалась.

– Они вам спать не дадут, – сказала она. – Ужалят.

– Меня оса не тронет, – ответил боец, – потому что по случаю ранения от меня лекарственный запах. А чтобы скорее уснуть, у меня есть свой способ.

– Какой? – спросила Маша.

– Листья буду считать, – ответил боец. – Вон на той липе за слуховым окном. Насчитаю до ста и усну.

Маша попрощалась с бойцом и начала осторожно спускаться по скрипучей лестнице с чердака. В разбитое слуховое окно сладко тянуло отцветающей липой.

Когда Маша остановилась внизу у лестницы, на чердаке уже слышался тихий храп, и осы успокоились, улетели за свою печную трубу.

Маша вышла в сад, посмотрела на липу и засмеялась – разве можно сосчитать все ее листья! Ведь их тысячи тысяч, их так много, что даже солнце не может пробиться через их гущину. Смешной этот боец!

Весь день мне пришлось идти по заросшим луговым дорогам. Только к вечеру я вышел к реке, к сторожке бакенщика Семена.

Сторожка была на другом берегу. Я покричал Семену, чтобы он подал мне лодку, и пока Семен отвязывал ее, гремел цепью и ходил за веслами, к берегу подошли трое мальчиков. Их волосы, ресницы и трусики выгорели до соломенного цвета. Мальчики сели у воды, над обрывом. Тотчас из-под обрыва начали вылетать стрижи с таким свистом, будто снаряды из маленькой пушки; в обрыве было вырыто много стрижиных гнезд. Мальчики засмеялись.

– Вы откуда? – спросил я их.

– Из Ласковского леса, – ответили они и рассказали, что они пионеры из соседнего города, приехали в лес на работу, вот уже три недели пилят дрова, а на реку иногда приходят купаться. Семен их перевозит на тот берег, на песок.

– Он только ворчливый, – сказал самый маленький мальчик. – Все ему мало, все мало. Вы его знаете?

– Знаю. Давно.

– Он хороший?

– Очень хороший.

– Только вот все ему мало, – печально подтвердил худой мальчик в кепке. – Ничем ему не угодишь. Ругается.

Я хотел расспросить мальчиков, чего же в конце концов Семену мало, но в это время он сам подъехал на лодке, вылез, протянул мне и мальчикам шершавую руку и сказал:

– Хорошие ребята, а понимают мало. Можно сказать, ничего не понимают. Вот и выходит, что нам, старым веникам, их обучать полагается. Верно я говорю? Садитесь в лодку. Поехали.

– Ну, вот видите, – сказал маленький мальчик, залезая в лодку. – Я же вам говорил!

Семен греб редко, не торопясь, как всегда гребут бакенщики и перевозчики на всех наших реках. Такая гребля не мешает говорить, и Семен, старик многоречивый, тотчас завел разговор.

– Ты только не думай, – сказал он мне, – они на меня не в обиде. Я им уже столько в голову вколотил – страсть! Как дерево пилить – тоже надо знать. Скажем, в какую сторону оно упадет. Или как схорониться, чтобы комлем не убило. Теперь небось знаете?

– Знаем, дедушка, – сказал мальчик в кепке. – Спасибо.

– Ну, то-то! Пилу небось развести не умели, дровоколы, работнички!

– Теперь умеем, – сказал самый маленький мальчик.

– Ну, то-то! Только это наука не хитрая. Пустая наука! Этого для человека мало. Другое знать надобно.

– А что? – встревоженно спросил третий мальчик, весь в веснушках.

– А то, что теперь война. Об этом знать надо.

– Мы и знаем.

– Ничего вы не знаете. Газетку мне намедни вы принесли, а что в ней написано, того вы толком определить и не можете.

– Что же в ней такого написано, Семен? – спросил я.

– Сейчас расскажу. Курить есть?

Мы скрутили по махорочной цигарке из мятой газеты. Семен закурил и сказал, глядя на луга:

– А написано в ней про любовь к родной земле. От этой любви, надо так думать, человек и идет драться. Правильно я сказал?

– Правильно.

– А что это есть – любовь к родине? Вот ты их и спроси, мальчишек. И видать, что они ничего не знают.

Мальчики обиделись:

– Как не знаем!

– А раз знаете, так и растолкуйте мне, старому дураку. Погоди, ты не выскакивай, дай досказать. Вот, к примеру, идешь ты в бой и думаешь: «Иду я за родную землю». Так вот ты и скажи: за что же ты идешь?

– За свободную жизнь иду, – сказал маленький мальчик.

– Мало этого. Одной свободной жизнью не проживешь.

– За свои города и заводы, – сказал веснушчатый мальчик.

– Мало!

– За свою школу, – сказал мальчик в кепке. – И за своих людей.

– Мало!

– И за свой народ, – сказал маленький мальчик. – Чтобы у него была трудовая и счастливая жизнь.

– Все вы правильно говорите, – сказал Семен, – только мало мне этого.

Мальчики переглянулись и насупились.

– Обиделись! – сказал Семен. – Эх вы, рассудители! А, скажем, за перепела тебе драться не хочется? Защищать его от разорения, от гибели? А?

Мальчики молчали.

– Вот я и вижу, что вы не все понимаете, – заговорил Семен. – И должен я, старый, вам объяснить. А у меня и своих дел хватает: бакены проверять, на столбах метки вешать. У меня тоже дело тонкое, государственное дело. Потому – эта река тоже для победы старается, несет на себе пароходы, и я при ней вроде как пестун, как охранитель, чтобы все было в исправности. Вот так получается, что все это правильно – и свобода, и города, и, скажем, богатые заводы, и школы, и люди. Так не за одно это мы родную землю любим. Ведь не за одно?

– А за что же еще? – спросил веснушчатый мальчик.

– А ты слушай. Вот ты шел сюда из Ласковского леса по битой дороге на озеро Тишь, а оттуда лугами на Остров и сюда ко мне, к перевозу. Ведь шел?

– Шел.

– Ну вот. А под ноги себе глядел?

– Глядел.

– А видать-то ничего и не видел. А надо бы поглядывать, да примечать, да останавливаться почаще. Остановишься, нагнешься, сорвешь какой ни на есть цветок или траву – и иди дальше.

nest...

казино с бесплатным фрибетом Игровой автомат Won Won Rich играть бесплатно ᐈ Игровой Автомат Big Panda Играть Онлайн Бесплатно Amatic™ играть онлайн бесплатно 3 лет Игровой автомат Yamato играть бесплатно рекламе казино vulkan игровые автоматы бесплатно игры онлайн казино на деньги Treasure Island игровой автомат Quickspin казино калигула гта са фото вабанк казино отзывы казино фрэнк синатра slottica казино бездепозитный бонус отзывы мопс казино большое казино монтекарло вкладка с реклама казино вулкан в хроме биткоин казино 999 вулкан россия казино гаминатор игровые автоматы бесплатно лицензионное казино как проверить подлинность CandyLicious игровой автомат Gameplay Interactive Безкоштовний ігровий автомат Just Jewels Deluxe как использовать на 888 poker ставку на казино почему закрывают онлайн казино Игровой автомат Prohibition играть бесплатно